Перл Бак – Восточный ветер – Западный ветер (страница 3)
Вторая наложница, Третья жена, была женщиной недалекого ума, редко говорила и почти не участвовала в жизни семьи. У нее родилось пятеро детей: все, за исключением младшего, девочки, что ослабило ее дух и повергло в уныние. О девочках она совсем не заботилась. Ими пренебрегали и обращались с ними не лучше, чем с рабынями, которых мы покупали в качестве прислуги. Все свободное время Третья жена проводила в солнечном уголке двора, нянча сына, грузного и бледного ребенка, который в три года еще не умел ни говорить, ни ходить. Он много плакал и постоянно сосал ее обвисшую, дряблую грудь.
Из всех наложниц мне больше всего нравилась третья – маленькая танцовщица из Суджоу. Ее звали Ламэй, и она была прекрасна, как цветок дикой сливы, которая ранней весной распускает на голых ветвях бледно-желтые бутоны. Подобно им, кожа Ламэй обладала нежным, бледно-золотистым оттенком. В отличие от других женщин, третья наложница не красила щеки, а лишь подчеркивала тушью узкие брови и наносила капельку киновари на нижнюю губу. Поначалу мы редко ее видели: отец так гордился ею, что всюду брал с собой.
Однако последний год перед моей свадьбой она провела дома, ожидая появления на свет ребенка. У нее родился очаровательный крепкий мальчик, которого она передала на руки моему отцу, тем самым отплатив ему за благосклонность и дорогие подарки.
До рождения сына Четвертая жена пребывала в сильном волнении и беспрестанно смеялась. Все расточали похвалы ее красоте; и в самом деле, я не знаю никого привлекательнее. Она носила нефритово-зеленые шелка и черный бархат, а изящные мочки украшала нефритовыми серьгами. Несмотря на некоторое презрение к нам, она с беспечной щедростью раздавала лепешки и сладости, принесенные с пиров, которые каждый вечер посещала с моим отцом. Сама она, казалось, почти ничего не ела – весь ее рацион состоял из кунжутной лепешки утром, после ухода отца, и неполной чашки риса с кусочком бамбукового побега или тонким ломтиком соленой утки в полдень. Зато она имела большое пристрастие к иностранным винам и часто упрашивала моего отца купить бледно-золотую жидкость с серебристыми пузырьками, которые поднимались со дна. Выпив, третья наложница делалась смешливой и очень разговорчивой, а ее глаза сверкали подобно черным кристаллам. Она чрезвычайно забавляла моего отца, который просил ее станцевать или спеть для него.
Пока отец развлекался, мать сидела в своих покоях и читала величественные изречения Конфуция. Меня же, молодую девушку, весьма интересовали эти ночные пиры, и я жаждала заглянуть на мужскую половину – как в тот раз, когда искала брата – через прорези в лунных воротах. Однако мама никогда этого не позволила бы, и мне было совестно ее обманывать.
И все-таки в одну из безлунных летних ночей – как мне теперь стыдно за свое непослушание! – я тайком проскользнула по темному двору к воротам и вновь заглянула в покои моего отца. Не знаю, что меня на это подвигло, ведь я больше не думала о брате. Странное необъяснимое желание не давало мне покоя в тот долгий жаркий день, и, когда наступила ночь – теплая, сумрачная, наполненная густым ароматом цветов лотоса, – тишина женских комнат показалась мне мертвой.
Дверь в отцовские покои была широко распахнута, и свет сотни фонарей струился сквозь жаркий неподвижный воздух. С тяжело бьющимся сердцем я наблюдала за тем, что происходит внутри. Туда-сюда сновали слуги с едой. За квадратными столами ели и пили мужчины. Позади них стояли стройные, как виноградная лоза, фигуры девушек. Одна только Ламэй сидела за столом. Я отчетливо увидела ее сияющее, как восковой лепесток, лицо, когда она с легкой улыбкой повернулась к отцу и, едва шевеля губами, что-то тихо сказала. Мужчины разразились хохотом. Сама она не смеялась; ее легкая, едва заметная улыбка осталась прежней.
На сей раз меня обнаружила мама. Она редко выходила из дома, даже ради прогулки по двору, однако ночная духота выгнала ее наружу, и ее зоркий взгляд сразу наткнулся на меня. Велев мне немедленно вернуться в комнату, она пошла следом и резко отшлепала меня по ладоням закрытым бамбуковым веером, а затем презрительно спросила, не хочу ли я увидеть блудниц за работой. Я заплакала от стыда.
На следующий день она приказала установить на лунные ворота матовые ширмы, и я больше никогда через них не заглядывала.
Несмотря ни на что, матушка была добра к Четвертой жене. Слуги во всеуслышание хвалили госпожу за снисходительность, в то время как остальные наложницы ждали от Первой жены более строгого отношения. Возможно, мама предвидела дальнейшее.
Четвертая жена рассчитывала, что после рождения ребенка мой отец, как и прежде, будет везде брать ее с собой. Дабы не испортить свою красоту, она не кормила мальчика грудью, а отдала его крепкой рабыне, чья новорожденная дочь, естественно, не заслужила права на жизнь. Хотя рабыня была тучной женщиной с грязным ртом, малыш спал у нее на груди каждую ночь, а днем она не выпускала его из рук. Родная мать почти не заботилась о сыне – разве что облачала его в красное по торжественным случаям, надевала ему на ноги маленькие туфельки с кошачьими мордочками и немного играла с ним. Когда ребенок начинал плакать, она тут же возвращала его рабыне.
Однако мальчик не дал ей достаточного влияния на моего отца. Хотя по закону Ламэй отплатила ему сполна, ей приходилось ежедневно идти на уловки, чтобы пленить его чувства, как и другим женщинам в нашей семье. Но никакие хитрости не помогали. После рождения ребенка она лишилась былой красоты. Кожа на ее жемчужно гладком личике слегка обвисла, утратив юношескую нежность. Она по-прежнему одевалась в нефритово-зеленый, носила в ушах серьги и смеялась своим звенящим смехом. Отец, казалось, был доволен ею; только в следующую поездку он ее не взял.
На разгневанную Ламэй было страшно смотреть. Другие наложницы втайне радовались, хотя и делали вид, что сочувствуют ей. Моя мать стала к ней чуточку добрее, чем обычно. Я услышала, как Ван Да Ма сердито бормочет:
– Ох, чую, скоро придется кормить еще одну бездельницу. Эта ему уже надоела!
С того дня Четвертая жена погрузилась в уныние. На нее, привыкшую к пиршествам и восхищению мужчин, однообразное существование в женских покоях навевало глубокую тоску. Она стала угрюмой, раздражительной и до такой степени впала в меланхолию, что даже пыталась покончить с собой. Правда, это произошло уже после моей свадьбы. Не думай, однако, что в доме у нас царила печаль. Напротив, мы были очень счастливы, а многие соседи завидовали моей матери. Отец по-прежнему уважал ее за ум и способности к ведению хозяйства. Она никогда ни в чем его не упрекала.
Так они и жили, достойно и мирно.
О, милый дом! Воспоминания детства проходят перед моими глазами чередой озаренных пламенем картин. Внутренние дворики, где на рассвете я наблюдала, как распускаются бутоны лотоса в пруду и цветут пионы на террасах. Семейные комнаты, где на плиточном полу играли ребятишки, а перед фигурками домашних богов горели свечи. Комната моей матери и ее строгий изящный профиль, склоненный над книгой, а в глубине – огромная кровать с балдахином.
И наконец, дорогая сердцу величественная гостиная с громоздкими диванами и креслами тикового дерева, с длинным резным столом и алыми атласными занавесями в дверных проемах. Над столом – портрет первого императора династии Мин: неукротимое лицо, подбородок словно высечен из гранита. По обе стороны от него висят узкие золотые свитки. Всю южную стену гостиной занимают резные оконные рамы, затянутые рисовой бумагой. Проникающий в темную комнату рассеянный свет поднимается до самого потолка и ложится на тяжелые балки, окрашенные золотом и киноварью. Сидеть в зале предков и наблюдать, как он погружается в сумрачную тишину, было все равно что слушать музыку.
На второй день Нового года, когда знатные дамы наносят друг другу визиты, зал слегка оживляется. В его вековой сумрак входит целая свита блестяще одетых женщин; комнату наполняют свет, смех и обрывки торжественных разговоров. Рабы вносят красные лакированные подносы с маленькими пирожными. Матушка руководит всем с серьезной учтивостью. На протяжении сотен лет древние балки созерцают одну и ту же картину: черные головы и темные глаза, радужные шелка и атласы, нефритовые, жемчужные и рубиновые гребни для волос, сверкание бирюзы и золота на точеных руках.
О дорогой, нежно любимый дом!
Я вижу себя: маленькая фигурка вцепилась в руку брата возле костра во дворе, где вот-вот торжественно сожгут богов кухни. Их бумажные губы намазаны медом, чтобы они вознеслись на небеса со сладкими речами и забыли рассказать о спорах служанок и об украденной из мисок еде. Мы молчим, преисполненные благоговения перед этими посланниками в далекую неизвестность.
Вот я на Фестивале драконов в своем лучшем наряде из розового шелка, расшитом цветами сливы, не могу дождаться вечера, когда брат поведет меня на берег реки посмотреть на драконью лодку.
Я вижу качающийся фонарь-лотос, который на Празднике Фонарей несет моя старая няня. Она смеется над моим восторгом, когда, с наступлением вечера, я наконец зажигаю красную дымящую свечу.
Вот я медленно иду рядом с матерью к большому храму. Она кладет благовония в урну. Мы вместе почтительно преклоняем колени перед богиней, и я холодею от страха.