реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 88)

18

Итак, я отказался. Зыкову я больше не показался, мне было стыдно перед ним: я видел, что он хотел мне добра, хотел дать мне место в жизни, место в работе и обществе. Но я знал также, что случись беда, он будет бессилен защитить меня против Цвыбака. Я не сомневался, что и исключение меня из партии за самовольный выезд из района он провел на КК во исполнение директивы Цвыбака. Но за это я на него не сердился и не презирал, он не виноват в том, что не обладал достаточным мужеством, чтобы до конца отстаивать свое мнение.

Однажды я был свидетелем, как Цвыбак в колхозе «Большевик» ускорял сеноуборку. В правление колхоза были вызваны бригадиры и все другие выборные лица. Ни доклада, ни беседы о важности и путях ускорения этой работы он не проводил, а приняв наполеоновскую позу, он вызывал по списку одного бригадира за другим и грозно сыпал вопросы: «Сколько га у тебя сенокоса? Сколько га подкошено? Сколько сгребено? Сколько из этого луга? Сколько суходола[491]?» и т. д. Вопросы эти, кажущиеся простыми, для малограмотных бригадиров были очень трудными. Ведь участки сенокоса не были правильными квадратами, а имели самую разнообразную конфигурацию. А от бригадира требовали, чтобы он каждый день подсчитывал, какая площадь подкошена, какая сгребена, сколько центнеров собрано сена. Они потели над этим делом больше, чем если бы косили, и все же не всегда справлялись.

И вот если, стоя перед грозным Цвыбаком и трясясь от страха, бригадир отвечал что-нибудь не так, Цвыбак резко обрывал его на полуслове, начинал издевательски передразнивать или зловеще грозил: «Я всех вас отправлю туда, откуда вы никогда не вернетесь! Отправил я из вашего колхоза 20 семей и еще половину отправлю, а кулацкий дух из вас вышибу!»

Незадолго перед этим из этого колхоза действительно были высланы 20 семейств. Часть из них к осени вернулась обратно, остальные были размещены в разных местах Сибири и впоследствии писали знакомым, что живут там лучше, чем дома. Но тогда, летом, не было известно, куда они увезены, среди колхозников ходили даже слухи, что они не живы, поэтому угроза Цвыбака не могла казаться пустяковой.

А «кулацкий дух» заключался в том, что, по его мнению, колхоз слишком медленно управлялся с сенокосом. Сенокос был начат в первых числах июля, а описываемое происходило числа 12-го, управлена была примерно половина. То же было и в окружающих колхозах, этот не представлял исключения. Колхозники не ленились. Я сам видел, что большинство их старалось изо всех сил сработать побольше, ведь им по количеству и качеству работы начислялись трудодни. Работали, как прежде в своем хозяйстве, с восхода солнца до заката и без дней отдыха. Даже хлеб хозяйки стряпали ночью, так как невыход на работу в первый раз штрафовался пятью трудоднями, а за второй исключали из колхоза. Семьи, имевшие старух, которых по возрасту нельзя было гнать на работу, считались счастливыми, так как старухи управлялись по хозяйству.

И вот когда люди работали с таким напряжением, а им говорили: «У вас рабские темпы», «Вы — подкулачники», им грозили высылкой, то это на колхозную массу действовало неблаготворно, создавалось подавленное настроение, иногда колхозники даже сравнивали свое положение с крепостным правом. А если бы тому же Цвыбаку побеседовать с людьми по-хорошему, по-товарищески, похвалить лучших, а отстающим посоветовать подналечь, чтобы догнать своих товарищей, результат был бы совсем иной. Колхозники рады были бы его приветливому обращению, как дети, и стали бы работать с хорошим настроением еще успешнее. Другое дело, конечно, если бы речь шла о злостных саботажниках, сознательно вредящих колхозу, с ними приветливость не помогла бы. Но тут-то таких явно не было.

После того, как Цвыбак окончательно терроризировал бригадиров, он стал их спрашивать, когда они закончат сенокос. Они стали называть сроки 20–25 июля. Как он опять заорет на них: «Вы что, в тюрьму все захотели?» — и заставил подписать обязательство закончить к 15-му. И бригадиры подписали. Они не могли не подписать, для этого надо было иметь исключительное мужество.

Вернувшись в Вохму, Цвыбак, наверное, хвастал, как он «подвинул дело». Но фактически сенокос был закончен, конечно, не к 15-му, что было просто невозможно, а к тем срокам, какие называли бригадиры, и даже немного позднее.

При виде такого, с позволения сказать, руководства становилось грустно. Ведь это была форменная дискредитация советской власти и подрыв идеи коллективизации. Но вмешаться я, конечно, не мог: он мог бы тут же меня арестовать и заставить суд судить меня показательно, как контрреволюционера, проводящего агитацию против мероприятий советской власти. Ведь я был исключенным из партии, а он — секретарем райкома, руководителем района с 80-тысячным населением, соотношение слишком неравное. Или вот как осуществлялось райкомом руководство весенней посевной. Для каждого колхоза устанавливался календарный план, в какой день сеять овес, в какой пшеницу, в какой лен. В каждом сельсовете были из района уполномоченные, которые требовали неуклонного соблюдения плана независимо от погоды, и колхозники скрепя сердце в проливной дождь сеяли лен или пшеницу. А в результате пустующие поля. И руководство такого рода было, по-видимому, распространено широко, потому что на следующий год было издано специальное правительственное распоряжение о том, чтобы время сева не упускать, но считаться и с погодой и не игнорировать опыта старых колхозников. Ну и, конечно, посевная этого года прошла несравненно лучше.

Вскоре после возвращения в Леденгск я получил письмо от Федьки. Он и Леонид неоднократно запрашивали райком о моем местопребывании, и когда я вернулся, райком сообщил об этом Федьке, а он Леониду, поэтому я получил письмо и от него. Они мне пеняли, что я не писал о своем местопребывании, и я знал, что это плохо. Но что я мог писать, находясь все время в таком жалком положении, особенно Леониду, которому я должен бы посылать деньги на жизнь, но не мог этого делать, так как сам все это время находился перед угрозой голода. Мешало переписке и то, что я не имел уверенности в завтрашнем дне: иногда и написал бы, но не знал, буду ли я на том месте до тех пор, пока может придти ответ. Да и тяжело было писать о своем положении, а скрывать я его не мог бы.

Из их писем я узнал, что Федька — начальник Северной электроподстанции в Ярославле, что он женат и уже имеет сына, а Леонид учится в семилетке. Леониду я и теперь не мог писать всю правду, например, о том, что у меня было еще двое детей, ему узнать об этом будет неприятно. А Федьке я об этом сообщил в первом же письме и описал ему, как тяжело мне было потерять дочку.

Жена мне писала: вот у тебя там есть свой угол (я написал, что купил избу), а у нас с Леонидом его нет. И писала также, что живется им там очень плохо. Поэтому у меня появилась мысль достать их к себе. Я просто тосковал по Леониду. Думал, если они приедут, жена сможет зарабатывать портновством, уж как-нибудь насущный доставать смогли бы, а избенка своя.

Об Ольге же я думал, что когда жена приедет, она не выдержит, не будет с нами жить, уедет от меня хотя бы в Устюг, где у нее есть кой-какие знакомые, которые могли бы помочь ей устроиться в уборщицы. К тому же у нас с нею в последнее время, очевидно, на почве нашего отчаянного положения и постоянного недоедания, стали часто повторяться ссоры. Не раз она укладывала вещи и собиралась уходить. Я знал, что начни я ее отговаривать, она никуда не пойдет. Но я не отговаривал, наоборот, помогал ей собираться, направлял в дорогу обувь, собирал ей нужные документы — в надежде, что, добравшись до Устюга, она, может быть, устроится и будет жить лучше, чем со мной.

Но все ее сборы неизменно заканчивались тем, что она разражалась слезами и упреками, что я рад ее спровадить. Видно было, что уйти от меня ей было тяжело не потому, что она боялась попасть в более трудное положение — труднее нашего, пожалуй, не будет, даже если милостыню просить — нет, ее удерживала привязанность ко мне. Я видел, что она приходила в отчаяние от мысли потерять меня навсегда. И когда убеждался, что с ее уходом ничего не получится, шел с ней на мировую, успокаивал ее, и у нас восстанавливался семейный мир.

Ссоры эти оставляли тяжелый осадок на душе. И так жизнь неприглядна, а когда поссоримся, и не с кем простого слова сказать, становится совсем мрачно на душе. И их, беспомощных и привязанных ко мне, жалко, и самому тяжело.

Одно время у нас на квартире жил слесарь льнозавода Береснев. Он был из местных колхозников, продукты имел из дома, а у нас нередко не было и куска хлеба к обеду или ужину. Когда он ел, Толька смотрел на него глазами голодной собаки. Иногда он отрезал маленький кусочек и давал Тольке. Мне было и тяжело, и стыдно видеть это.

Ольгу было жаль еще и потому, что детство ее было, пожалуй, еще более безрадостное, чем мое. Отец умер, когда она была еще подростком. Их было 6 сестер, старшие уже взрослые, но, несмотря на это, их мать взяла приемка — соседнего мужика, пьяницу. Все ее дочери волком выли, когда она пошла регистрироваться со своим избранником, а он их успокаивал: «Не ревите, девки, я вас не заставлю тяжелую работу работать, вы у меня будете ходить в полусапожках да пестряках (ситцевых сарафанах)». А когда вступил в права домохозяина, так и лаптей-то никогда не припасал. Были такие случаи. Встал он однажды утром в сенокос, собрался и ушел, не сказавшись куда. Что делать? Если идти на работу не по его распоряжению, будет взбучка, а не идти — и хуже того. И такие вещи он проделывал часто. На этот раз решили пойти косить на болото. Около полудня явился туда и он и, конечно, обрушился на них с матерной руганью, обзывая сволочами, бл…ми и т. п., а потом приказал им по болоту ползти на коленях. На болоте было полно воды, местами по колено, а пришлось ползти. Впереди ползла мать, а следом за ней гуськом ее дочери, и все навзрыд рыдали. Тут же на болоте было много соседей, но заступиться никто не смел, только женщины-соседки, смотря на такое издевательство, от жалости плакали.