реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 44)

18

Когда проехали Ярославль, на одной из станций к нам попросились три деревенских девушки. Некоторые из наших грубо отвечали, что некуда, другие говорили, что можно и пустить, если они не откажутся «дать им по разу». Девушки от стыда зарделись и, считая это бесстыдство шуткой, просительно смотрели на остальных. Я осадил нахалов и сказал остальным, что надо впустить девушек: места у нас хватит, они нас не стеснят. Большинство загудело, соглашаясь со мной, и их впустили.

Одеты они были легко, все продрогли, их трясло, как в лихорадке. В вагоне было тоже холодно, печки не было. Одна из девушек, с симпатичным простым лицом и умными глазами, обратилась ко мне: «Солдатик, можно мне сесть к тебе поближе, чтобы посогреться?»

Я, конечно, с удовольствием разрешил. Она села рядом и доверчиво, по-родственному прижалась ко мне. Тут я вспомнил, что в котомке у меня есть новая фуфайка, достал ее и велел ей надеть. После этого она быстро согрелась и перестала дрожать.

Близость и доверчивость этой умной и простой девушки меня приятно возбуждала, я почувствовал к ней братскую нежность. Она рассказала мне, что едут они в Питер, искать работы, так как дома совсем нечего есть: все, что можно, свезли к Вятке и променяли на хлеб, а теперь больше и променивать стало нечего.

Она достала хлеб, стала есть. Хлеб был черный, как земля. Она предложила и мне попробовать, но я, хотя и не был избалован насчет еды, ее хлеба есть не смог. У меня было еще немного сухарей из Германии, я отделил половину ей. Она с благодарностью посмотрела на меня и сказала: «А как же вы сами-то, ведь вам еще далеко до дома?» Я соврал ей, что у меня в Вологде есть родственники, они меня обеспечат на остальной путь.

Моему примеру последовали другие и кто чем мог поделились своей одежонкой, чтобы согреть и остальных двух пассажирок. И за всю дорогу их не только никто не оскорбил, но даже матерно в их присутствии ребята не ругались. В Вологде мы с ними распрощались как лучшие друзья. Ехали они этим путем потому, что здесь, по их словам, было посвободнее на поездах.

Из пленных, моих спутников в Вологде никому не было со мною по пути, и я остался один. Ходил было в город, думал, нельзя ли где пообедать, но нигде не встретил вывесок «Столовая» или «Харчевня». Были вывески «Советская чайная». Я зашел в одну из них, выпил два стакана чаю без сахара, заплатив за это рубль.

Мне сказали, что я, как пленный, могу получить хлеба, но для этого нужно зарегистрироваться в комендатуре, находящейся при вокзале. Пошел, зарегистрировался, а получать хлеб меня направили в военные бараки, версты за две по линии железной дороги. Там мне отпустили один фунт, по объему кусочек очень небольшой, потому что хлеб был сильно непропеченный — я пока обратно до вокзала шел, все и съел.

Я пришел к выводу, что если мне поехать по железной дороге до Котласа, то, пожалуй, придется поголодать, и поэтому решил идти пешком по тракту через Кадников и Тотьму; идя по деревням, я скорее добуду кусок-то хлеба. Денег у меня была одна керенка[292] 20 рублей, которую выменял в Москве за 40 немецких марок. А за 20 рублей тогда уж можно было нанять лошадь примерно верст на 15. Поэтому мне приходилось рассчитывать в части передвижения только на свои ноги, а в части питания — на «Тетушка, не откажи».

Идя от деревни к деревне, я, лишь проголодавшись так, что чувство голода заглушало совестливость, заходил на выбор в 3–4 избы попросить хлеба. Просил я не «ради Христа», а обращался к хозяевам со словами: «Не дадите ли кусочек хлеба возвращающемуся пленному?» Везде не отказывали, подавали, но подавали, как нищему, маленький кусочек, от силы с четверть фунта. Добыв 3–4 таких кусочка в день, я больше не просил, считая это достаточным для того, чтобы идти. На Камчуге[293] одна баба на мою просьбу было заворчала, что теперь, мол, у «кумунистов» нет ведь нищих-то, но находившаяся в избе девушка, по виду ее дочь, ей резонно заметила: «Тибе шчо, очикало шары-те[294], какой это нишшой, не видишь, шчо ли, чёловек-от из плену идет» (на мне были штаны с широкими желтыми лампасами и население уже знало, что это форма пленных). После этого баба, не говоря больше ни слова, отломила кусочек мучника[295] и подала мне. Мне уже тяжело было брать этот кусок, но, потупившись, я все-таки взял его: очень уж хотелось есть.

На шестой день после выхода из Вологды я пришел к ночи в Печеньгу[296] и остановился тут ночевать. Разговорившись с хозяевами, я узнал, что у них в деревне сегодня проводит собрание Березин Степан Иванович, от нас из Нюксеницы, насчет рубки леса и дров, и что он служит теперь уполномоченным по лесозаготовкам. Меня это больно резнуло: как же так, власть наша, рабоче-крестьянская, а тут такой матерый кулак и злейший враг крестьянства опять ворочает делами и имеет возможность влиять на народ не в пользу советской власти. В правильности последнего предположения я убедился в этот же вечер. С целью занять у него денег я пошел на это собрание. Он сидел в переднем углу, держал себя самоуверенно. Собравшиеся мужики смотрели ему в рот, а он разглагольствовал о том, что теперь нигде ничего не стало и т. п. Вот, говорит, я прошлое лето работал в пароходстве, все грузы проходили через мои руки, и что же — все лето только и возили один уголь. А раньше, бывало, каких только товаров не было! Так я, не доезжая до дома, имел случай убедиться, как кулак, служа у советской власти, ей же вредил. Впрочем, денег я у него все же занял 30 рублей.

С этими деньгами я пошел искать подводу: мной овладело такое нетерпение скорей попасть домой, что я не мог остаться ночевать. Но за деньги везти меня никто не соглашался: «Вот если бы у тебя был табачок, то с удовольствием бы, а деньги что, на них ничего не купишь». После долгих упрашиваний и после того, как я предложил пару нового, полученного в Москве белья, хозяйка, у которой я собирался ночевать, согласилась послать свою дочь отвезти меня.

Семья у них была: старуха-вдова, ее дочь — взрослая девушка и сын лет 12. Лошаденка у них была худая и маленькая, по лошаденке были и сани, и упряжь. Стоял сильный мороз, полозья скрипели, лошадь с усилием тянула нас только шагом. Мне в своей заплатанной шинели невтерпеж было сидеть в санях, и я больше шел пешком за санями, но лошадь шагала так тихо, что за нею и на ходу невозможно было согреться. Кой-как дотянулись мы до Леваша, в 10 верстах от Печеньги. Тут моя возница предложила привернуть к ее тетке, погреться. До Монастырихи[297], до которой я рядил подводу, оставалось еще 20 верст. Посидев у тетки, я заметил, что у моей возницы ехать дальше охоты нет, хотя она не могла осмелиться это сказать. Меня такая подвода только задерживала, и я сказал, не лучше ли ей до утра остаться у тетки, а потом возвращаться домой. Она с радостью согласилась и я, распрощавшись, пошел дальше пешком.

Время было заполночь, мороз крепчал. Истомленный и голодный, я с трудом шагал, поддерживаемый только желанием скорей увидеть свою семью, которую не видел 4 года. Выбившись из сил, я снимал с плеч котомку с барахлом и, поставив ее на дорогу, садился на нее отдыхать. Но тут меня сразу начинало клонить в сон, и я напрягал все усилия, чтобы не заснуть: мороз под утро еще усилился, можно было обморозиться. Все же один раз не выдержал, заснул. Долго ли спал — не знаю, но мне приснился отец, мы с ним о чем-то зло поругались по обыкновению. Проснулся я в скверном настроении.

В Монастыриху пришел утром, чуть начало светать. Завернул в один дом погреться и, наверное, не выдержал бы, заснул в тепле, но хозяин собирался ехать в лес в ту сторону, куда и мне надобыло идти, верст пять нам было по пути. Ехал он один на двух лошадях. Я попросил его подвезти меня, но он артачился. Тогда я предложил ему пару новых носков и полотенце. Взял ведь, ирод, — встречаются же вот такие «добрые» люди!

Довольно рано я попал уже в место, хорошо знакомое с детства — в Гремячую[298], на мельницу. Впервые на этой мельнице я был еще, когда ходил в школу, жили мы еще на Норове, вместе с братьями отца. Рабочих лошадей у нас было четыре, и меня брали ямщиком. Я был рад этому, тем более, что ездили без отца, во главе с «дедей Миковкой». Хорошо помню, что тогда только пшеницы мы мололи 18 мешков. А позже мы ездили сюда заготовлять дрова, тоже еще с Норова. Было мне лет 10–11. Несмотря на сильный мороз, ночевали мы прямо в лесу, в шалаше, перед которым всю ночь горел костер. И жили тут так не одну неделю. Дяди Миколки на этот раз не было, были отец и дядя Пашко. Этот дядя не был таким добрым, как Николай, хотя отца все же лучше. С отцом они часто ругались: отец не любил его за то, что он не был таким беспрекословным, как Николай, а часто огрызался и заглазно ругал отца: «Пышкун» (отец шумно дышал), «Табашной нос» (отец неопрятно нюхал табак, у него почти всегда на кончике носа висела зеленая капелька).

Пилили мы тогда дрова в Филиппов пост[299], поэтому варили только «постные шти» (овсяная крупа-заспа[300] и вода). Отцу надо было варить эти шти с «картовью», а дядя Пашко и я с картошкой не могли есть. На меня отец очень сердился за то, что я в этом вопросе был заодно с его «врагом». Когда он был особенно не в духе, то наперекор дяде чистил своими всегда грязными руками картошку и клал в котелок. Тогда дядя брал другой котелок и варил без картошки. Я хотя и боялся, что отец рассердится, ел все же дядины шти. Потом днем, когда мы с отцом пилили дрова, он целый день все ругался: «Дурак ты ростешь, у дураков и учиссе, не лешово из тебя товку не будет».