Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 35)
Следующей ночью нас повели в свои роты, на переднюю линию, в окопы, о которых мы еще не имели представления. Когда выходили из леса, вдруг затарахтел пулемет. Мы все, как один, без команды легли — сказалась выучка. Но ведущий нас сказал, что это наш пулемет, ложиться не нужно, и объяснил, как по звуку отличить свой пулемет от немецкого.
От леса до передней линии шли ходом сообщения, представлявшим собой канаву в рост человека, тянущуюся зигзагом. Ведущий посоветовал не шуметь и не курить. Мы подумали — неужели так близко немцы, что могут нас услышать и от этого были излишне осторожны.
Окоп также представлял собой канаву в рост человека и такой ширины, которая позволяла разойтись двоим при встрече. В сторону неприятеля насыпан рубец земли, так называемый бруствер, в котором устроены бойницы — небольшие отверстия для стрельбы из винтовок, отверстия эти, а иногда и весь бруствер выкладывались мешками с песком. По другой, тыловой стороне окопа были расположены землянки, примерно в квадратную сажень каждая, для отдыха и сна. Защитой даже от легких снарядов они служить не могли, так как покрыты были лишь небольшим слоем земли по деревянному настилу. В одной из таких землянок я и поместился втроем с соседями по окопу.
Полк, в который мы попали, назывался Старобельский запасный, сформирован он был во время войны из запасных Воронежской губернии. Воронежцы показались мне очень приветливыми и тихонравными. Над нами — новичками, не привыкшими к этой обстановке, не смеялись, а дружески вводили нас в курс окопной жизни.
На том участке фронта было тогда сравнительно спокойно. Лишь изредка немцы открывали по нам орудийный огонь, что влекло за собой несколько жертв, да от времени до времени мы обменивались с ними ружейной перестрелкой, которая обычно не приносила больших последствий. Орудия с нашей стороны большей частью молчали, и солдаты поэтому над своими смеялись, а к немцам относились с уважением: вот, мол, они по-настоящему подготовились к войне, а наш Николашка только людей губит. Среди солдат упорно держался слух, что будто бы царь сказал: «Вы, господа офицеры, себя берегите, а солдат не жалейте, этого навоза у нас хватит».
У одного солдата в нашей роте была балалайка, и вокруг него часто собирались любители спеть песню. Воронежцы заунывно, протяжно пели про свой Дон, нагоняли своими песнями тоску. Чаще всего они пели — а потом и наши от них переняли — такую очень грустную и с грустным мотивом песню:
и так далее.
Между нашими и немецкими окопами лежали неубранные трупы, и когда ветер дул с той стороны, был невыносимый смрад. При обратном ветре и немцам, наверное, приходилось не легче, но противники никак не договаривались, чтобы похоронить эти трупы. Когда нас с этого участка перебросили на другой, они так и остались неубранными.
Как-то среди солдат появился листок «Сон богородицы». Написана в нем была какая-то бессмысленная белиберда, но солдаты его переписывали друг у друга и держали на груди, веря, что это спасет их от пуль и снарядов врага. Вполне серьезно отстаивал чудодейственную силу этого листка даже наш ротный писарь Мочалов, парень довольно начитанный. Он с самым торжественным видом хранил листок с этой писаниной в грудном кармане гимнастерки.
Чтобы поколебать эту его нелепую веру, я, помню, говорил ему, что ведь если бы эта писанина действительно имела такую силу, то наше начальство отпечатало бы ее в типографии и роздало бы каждому солдату; тогда не нужно было бы ни окопов, ни блиндажей, поперли бы мы прямо открыто на немцев.
Вообще, южане, как я заметил, были легковернее северян: из моих земляков никто этих листочков не имел и даже неграмотные над этим смеялись, как над детской глупостью.
У меня с собой была вырезка из газеты «Русское слово» с речью члена Государственной Думы, произнесенной при обсуждении военного бюджета. Там он, между прочим, говорил: «Русские рабочие и крестьяне, идя на фронт, помните, что немецкие рабочие и крестьяне вам не враги…» Вот это место мне так нравилось, что я эту вырезку хранил больше всего и при всяком удобном случае читал ее своим товарищам, да и от себя, что умел, добавлял, забывая о присяге.
Как-то мы с Ванькой Николиным стояли вдвоем на участке нашей роты на дневальстве, вся рота после ночной стоянки отдыхала. На немецкой стороне разразившимся накануне ливнем замыло один участок окопа. И вот мы увидели, как по этому месту один за другим переползают немцы, окопы их были недалеко. Ванька прицелился и хотел стрелять, но я остановил его: «Брось, Попов. Представь себе, что ты убьешь человека, которого, как и нас с тобой, забрали из дому насильно и у него, быть может, как и у нас с тобой, есть дети и они ждут его, как тебя ждут твои Ванька и Колька». На Ваньку это подействовало, он положил винтовку и вместе со мной спокойно наблюдал за ползущими немцами: то ли у них происходила смена роты, то ли за обедом они пробирались.
Хорошо, что Ванька про этот случай не разболтал начальству, чего от него можно было ожидать. Меня, пожалуй, за это не погладили бы, сочли бы изменником отечеству с вытекающими из этого последствиями.
Ванька этот и на фронте не переставал холуйствовать. Был у нас отделенный Саженин, из запасных, на настоящего солдата он, как и все мы, был мало похож. Человек он был, на первый взгляд, простой, открытый, любил поболтать с солдатами, но был непрочь, чтобы ему оказывали не положенные по штату личные услуги. Ванька и заделался при нем вроде денщика, да и языком угождал, за что и пользовался разными послаблениями: реже попадал в секреты (так назывались выставляемые ночью впереди окопов посты для наблюдения, чтобы неприятель не мог напасть врасплох) или на какие-либо работы.
Прислали нам на взвод 17 пар очков противогазных с предписанием выдать их лучшим стрелкам. В числе этих лучших получил очки и Ванька, тогда как не получил их некто Юшков — старый солдат из запаса гвардии, уже раненый, попавший на фронт вторично после выздоровления. Человек он был прямой, честный, выдержанный, хороший товарищ. Но перед начальниками не лебезил и на глаза им не лез. Под видом шутки я безотвязно донимал этими очками Ваньку и отделенного со взводным, сопоставляя Юшкова с Ванькой. Не раз я доводил их этим до белого каления, за что нам с Юшковым чаще доставалась очередь в секрет и на работы.
С этого времени мы с Юшковым крепко подружились. Я с ним вместе и в землянку устроился, третий с нами был некто Тарамонов, молодой парень из Саратовской губернии. А со своими однодеревенцами дружба у меня порвалась: Васька Ванькин, хотя и не в такой степени, как Ванька, тоже имел наклонность прислуживаться перед начальством.
Собравшись кучкой, мы часто беседовали на всевозможные темы. Например, о боге. Очень многие выдавали себя неверующими.
Но помню такой случай. Однажды в разгар нашей беседы немцы открыли по нашему участку орудийный огонь. Беседа, конечно, прервалась, ребята побежали по окопу в ту сторону, где реже ложились снаряды. Пошел последним, не спеша, и я. По пути попалась землянка, на взгляд покрепче других, и я решил: дай, в нее залезу. Но, заглянув туда, я увидел, что там один солдат, только что шумевший, что он не признает ни бога, ни святых, стоит на коленях и усиленно отбивает поклоны, слезливым голосом взывает: «Господи, спаси и помилуй!» Я из деликатности ничего ему не сказал ни тогда, ни после, а он, бедняга, был так занят молитвой, что меня не заметил.
Между прочим, насчет храбрости. Я себя всегда считал трусом. В детстве я боялся драк, происходивших в престольные праздники. И став взрослым, не перестал их бояться и, конечно, никогда в них не участвовал. Но вот на фронте, в минуты, когда другие впадали в панику, я сохранял самообладание и даже способность шутить. Бывало, если немец начинал сыпать снарядами в то время, когда мы обедаем или пьем чай, все мои товарищи не могли уже есть и пить, в том числе и Ванька Николин, который дома очень любил подраться. А я мог спокойно продолжать обед или чаепитие. Ем, бывало, и смеюсь над ними, что-де они натощак хотят направиться на тот свет, а там еще неизвестно, когда зачислят на довольствие.
Я просто как-то не мог верить в то, что могу быть убит, не представлял, что меня не будет, что я не увижу неба, солнца, леса… Правда, рассудок говорил другое. Как начнут поговаривать, что в ночь идти в атаку, начинаешь рассуждать: после атаки остается по 10–15 человек в роте, попаду ли я в их число? Добровольно на опасные дела я не вызывался. Но, кажется, и тут меня удерживала больше не трусость, а соображение, что, может быть, именно этим поступком я и навлеку на себя смерть и причиню горе и несчастье жене и детям.
Словом, я не был боевым солдатом. Может, я и стал бы таким, если бы был убежден, что война необходима, и что, участвуя в ней, я делаю хорошее дело. Но я был как раз убежден в противном.
Был у нас один черемис — большой, добродушный, доверчивый. Любил поговорить о доме, о жене, о хозяйстве: «Жена мой дома один работает, насеял много, а выжать, наверное, не сможет». Однажды я возвращался с котелком воды и, подходя к своей землянке, встретил его, тоже с котелком.