Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 19)
Когда меня вызвали из свидетельской в зал суда, я был поражен торжественно-враждебной обстановкой. Судьи — крупные, жирные, седые старики со злыми взглядами, в черных сюртуках, с ослепительно белыми крахмальными воротничками, с большими блестящими звездами на грудях, показались мне чуть ли не министрами.
Председатель суда встретил меня вопросом: «Ну, что, свидетель Юров, по этому делу знаешь?» Не находя подходящих слов, я нерешительно начал: «Во-первых…», а председатель как рявкнет по-бычьи: «А во-вторых?» И я вдруг страшно смутился, растерялся. Окрик показался мне очень враждебным, и я понял, что верить мне тут не будут, что бы я ни говорил. К тому же начал я действительно с неподходящего слова и подумал, что они, наверное, угадывают предварительную заученность моего показания. От сильнейшего волнения я задрожал, как в лихорадке, особенно ноги. Стыд за эту непроизвольную дрожь, особенно перед земляками-нюксянами, еще больше увеличивал мое волнение.
Но все же кое-как я взял себя в руки, поуспокоился и приступил к показанию. И вышло, надо сказать, неплохо. Я больше всего старался не показать заученности, говорить так, как будто сейчас восстанавливаю все в памяти. Голова работала довольно ясно. Я говорил, как и было условлено, что черновик приговора привез из Устюга Никита Белозеров. Его во время суда уже не было в живых, но на вопрос судьи: «А где этот Никита Белозеров?» — я, чтобы не стало ясно, что сваливаем вину на мертвого, уклонился от прямого ответа: «Это крестьянин деревни Норово». Врать мне было неловко, потому что в составе суда, должно быть, как представитель крестьянства, был наш старшина[163], мелкий торговец как раз из самого Норова. Правда, он сидел не за столом, а сзади судей, но все же, гад, на нас посматривал.
Потом, в перерыве, Шушков пожал мне руку за мое показание и сказал прочувствованное спасибо. Оказалось, что не только на меня так подействовала обстановка. Многие свидетели после меня не смогли ответить даже на прямо поставленные вопросы. А Бакланов Егор Васильевич, очень солидный, осанистый мужик и краснобай, бывший председатель нашей потребкооперации, не смог произнести ни одного членораздельного звука. Открыв рот, как ворона в жару, он только прохрипел что-то невнятное. «Садись», — сказал ему председатель, видя, что Егор лишился дара речи. Почти то же получилось и со свидетелями обвинения. Даже урядник Докучаев Матвей Иванович не смог сказать ничего существенного.
Все же Шушкову дали год и 4 месяца крепости, Бородину — год, лесному приказчику Кузнецову — год и одного старика нашей волости, который попал в это дело по недоразумению и на суде только плакал, оправдали. Шушкову 4 месяца сбавили, засчитав ранее отсиженное время. Отбывали они наказание в устюгской тюрьме.
Из периода холостой жизни нелишне рассказать еще о том, как я у упомянутого выше старосты сжег 300 сажен дров.
Дело было так. В нашей деревне были осуждены за кражу казенного леса пять мужиков, в их числе мой отец и дядя Пашко, брат отца. Их потребовали в Устюг на отсидку перед самым весенним севом, а срок был дан 4 месяца. Это значило на все лето лишиться работников, у некоторых оставались одни жены с детьми. Об отце-то я меньше всего беспокоился, хоть бы его и насовсем угнали. Мужики собрались и пошли просить старшину, чтобы он отсрочил отправку до осени, когда окончатся полевые работы — такое право ему было предоставлено. Но старшина был неумолим и даже сказал: «Так вам, дуракам, и надо».
Мужики вернулись с Нюксеницы и прямо ко мне:
— Ну вот, Ванька, не посоветовал ты нам прошлый раз донести на старшину, что он навозил леса на два пятистенка[164], а теперь вот он пожалел ли нас?
Не советовал я им доносить на старшину, конечно, не потому, что пожалел его, а потому, что ничего хорошего из этого все равно не вышло бы: старшина выкрутился бы и в отместку больше навредил самим доносчикам.
— Ну, ладно, когда-нибудь и мы ему отплатим, — ответил я.
А в голове у меня уже созрел план, но мужикам я о нем, конечно, ничего не сказал. Погоревали они, поругались и разошлись. А я ночью, когда все спали, тихонько обулся в лапти, идти предстояло неблизко, в оба-то конца верст 8–10. Мне нужно было, чтобы мое отсутствие не было замечено, а мать, проснувшись ночью, могла начать меня разыскивать. Я разбудил ее и посвятил в свои намерения, попросив молчать.
К дровам я добрался в самую полночь и зажег их сразу местах в пяти, чтобы не удалось отстоять. Дрова были сухостойные, швырковые[165] и принялись быстро: не успел я отбежать с полверсты, как огонь был виден уже выше леса. Спасти не удалось ни одной сажени, хотя старшина с урядником и стражниками был на месте пожара.
На другой день, когда я приплыл на плоте домой, меня встретила на берегу сестра Олька и сообщила, что у Тяпушат кто-то сжег дрова и что на дороге обнаружили следы в лаптях, подбитых шпильками; подозревали дядю Пашка, но у него подбиты с кожей, а след-то без кожи.
Мне нужно было, чтобы сестра поскорее ушла, лапти-то ведь были у меня на ногах! Наконец, я ее спровадил, разулся, привязал к лаптям камень и утопил их посредине речки.
Сошло. Не нашли поджигателя, и никто не догадывался. Лишь после революции, возвратясь из германского плена, я сказал бывшему старшине, кто был поджигатель.
Часть 2. От женитьбы до войны
Женитьба
На этом событии в моей жизни надо остановиться особо, потому что в силу обстоятельств и наперекор моим стремлениям оно произошло совсем не так, как я хотел бы.
Моей заветной мечтой было найти себе подругу жизни грамотную, которая любила бы книгу и живо интересовалась бы ею, чтобы можно было в часы отдыха поговорить с нею, обсудить прочитанное. Словом, чтобы она была мне другом, товарищем, а не рабыней, какой была моя мать по отношению к отцу, какими были и все другие женщины, которых я мог наблюдать. Мне хотелось, кроме того, чтобы наша свадьба была простой, без пировства, без причитанья, без даров и других традиционных обрядов и обычаев. Но, как будет видно дальше, все это вышло далеко не так.
Как только я прошел призыв, мать стала поговаривать, что меня надо женить, так как ей тяжело одной работать по хозяйству, нужна помощница. А я хотя и мечтал о подруге, об идеальной семейной жизни и хотел искренней, чистой женской ласки, но не мог не задуматься над тем, как же моя жена будет жить в нашей семье, когда мы и сами-то все дрожим под гнетом отца. К тому же он ничего не говорил о моей женитьбе. Поэтому я матери отвечал, что жениться не буду, а опять поеду «на чужую сторону», чем доводил ее часто до слез.
Она, по-видимому, лелеяла надежду, что, женившись и возмужав, я противопоставлю себя отцу, парализую его дикое самодурство.
Она нередко говаривала, что, кабы умер отец, вот бы хорошо-то было! («Гляда[166] хоть бы годик без него пожила!») Это желание часто охватывало и меня. Никому никогда я не желал так смерти, как ему. В глубоком уединении я даже иногда строил планы его убить и, пожалуй, осуществил бы это, но помешала боязнь угрызений совести и то, что я вообще не мог видеть, как отнимают у кого-то жизнь, даже когда умертвляют котят.
Согласие на женитьбу мне пришлось дать при таких обстоятельствах. В третий или четвертый день Крещенья (оно было у нас престольным праздником[167], весь наш приход к этому празднику варил пиво, покупал вино — приезжали гости из других приходов, и пировство длилось иногда до 7–8 дней) к нам из соседней деревни Норово явились сватать мою вторую сестру Александру за Ваську Ермошонка. На работу он был парень способный, но какой-то глуповатый: несмотря на то, что старался не отставать от моды — ходил в галошах и носил часы с растянутой по груди цепочкой, был он у парней и девиц постоянным предметом насмешек. Девки, зная, что он не понимает на часах, насмешливо спрашивали его: «Колькой[168] час у тебя, Василий Ермолаевич?»
Но как у жениха у него были и достоинства. Это знаменитая по нашему земельному обществу пожня, названная по его деду Никишиной лывой[169], а также то, что был он парень «смирёный», как говорили, «курице насрать не скажет[170]». Отец наш, учитывая это, отнесся к сватам благосклонно, говоря: «Место нечего хаеть и парень роботник, за таким как не жить. Да вот только у нас Ванька, может, будет жениться, тогда уж Олькину свадьбу придется отсрочить»[171].
А меня в это время в кути[172] обрабатывали мать и сестра. Мать умоляла, чтобы я всерьез соглашался на женитьбу, а сестра говорила: «Ванька, скажи, что будешь жениться, чтобы сваты отвязались, а потом дело твое, хошь женись, хошь нет».
Отец обратился ко мне: «Ну, шчо, Ванька, будешь ты жениться али нет, а то буди станем Ольку просватывать», а Олька сидит возле меня и все упрашивает шепотом: «Иванушко, скажи, что будешь», и я сказал, что буду. Это решило вопрос, сваты попрощались и ушли.
Но как только они ушли, мать и гости приступили ко мне: «Сказывай невесту, мы сейчас же пойдем сватом». Даже отец под пьяную руку их поддерживал. Как Бориса Годунова упрашивали стать царем, хотя ему самому этого хотелось, так и меня уламывали жениться. Поотнекивавшись для приличия, я сказал, чтобы шли сватать Натаху Пашка Пронькина.