Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 18)
Любил он ездить на быстрых лошадях. Лошадей имел пару, и одна из них, Воронко, была необыкновенно быстрой. Однажды поп с цыганами держал пари, что за такое-то время он успеет съездить верхом на Воронке до деревни Ларинской — и выиграл.
Вскоре после нашего рождественского столкновения поп в доме церковного старосты, богатого торговца Александра Казакова[153] играл в карты в компании церковных прихлебателей. Дело было в канун какого-то праздника. Когда время перешло за полночь, староста заметил попу, что пора кончать игру, завтра тебе заутреню служить. Попа это уязвило, и он зло ответил, что, мол, ты мне указываешь. А староста был хотя и богач, но, что называется, неотесанный мужик, у них разгорелся спор. В азарте поп обозвал дураками всех, кто думает, что есть бог, и при этом сказал, что у вас здесь только и умных, что на Дунае Юров, то есть я. Мне это передал потом участник ихней картежной игры, мой двоюродный брат Михаил Коробицын из деревни Ряжка. Он был членом церковного попечительства[154] и вообще тянулся к паразитической верхушке, по его определению, к «хорошим людям».
Между прочим, пьяным этого попа не видали. Говорили, что он совсем не пьет. Прихожане хвалили его за проповеди: будто бы хорошо говорил. Сам я, конечно, их не слыхал, так как в церковь не заходил принципиально, даже из любопытства.
Но вот я стал подумывать о женитьбе и решил, что придется сходить на исповедь, иначе меня венчать не будут, а без венчанья ни одна невеста за меня не пошла бы. К тому же дети, если они появятся, будут считаться незаконнорожденными.
На исповедь мы шли своей компанией, с гармошкой, хотя в церковь ее, конечно, не заносили. А у попа этого был очень хороший порядок: он принимал «на дух» группами по 10 и больше человек. И мы пошли к нему каяться всей своей компанией.
Между прочим, в числе других грехов он спросил, не воруем ли мы казенного леса. По-видимому, он выпытывал это для властей. В то время, как я уже упоминал, мужики бесшабашно воровали — рубили казенные леса, и правительство еще не успело обуздать их после революции 1905–1906 годов. Между прочим, сам-то поп в погоне за наживой, по примеру кулаков, в эту же самую зиму покупал у мужиков краденый лес по дешевке, чтобы весной продать его по хорошей цене. Я лично продал ему 10 бревен, 10 аршин 6 вершков[155], по полтиннику за бревно. Поэтому, когда он спросил насчет леса, я искренно ему покаялся: грешен, мол, отец Автоном, десять бревен срубил, украл в казне, привез и продал тебе. Поп усмехнулся и про лес больше не упоминал.
В конце он еще спросил, не занимаемся ли мы греховными делами с девушками. На это ему ответил Митька «Сократ», парень боевой на все и неглупый: «А какие же мы, батюшка, были бы ребята, если бы не занимались этим делом?» Тут поп не выдержал роли духовника, засмеялся и сквозь смех сказал: давай, идите с богом. И мы пошли, шумно разговаривая, вызывая этим недовольство у благочестивых прихожан.
Все это время я упорно добивался перевода деревень Норово и Дунай на многопольный севооборот. Я говорил об этом с мужиками на каждой сходке и в одиночку убеждал, но мужики в это дело не верили, им казалось диким засеять поле травой. Я написал в уездную земскую управу[156], чтобы они прислали в помощь для разъяснения человека. Приехал оттуда некто Меркурьев Василий Петрович, занимавший в земстве должность сельскохозяйственного старосты[157], по-видимому, для пропагандистских целей.
Был он лет пятидесяти, благообразный, из деревни Меркурьев Починок Устье-Алексеевской волости[158]. Он собрал сходку, долго разъяснял и убеждал, но тоже ничего не добился. Было это в середине зимы.
Но вот и весна наступила, начался сев яровых, а приговора я все еще не добился. Но отступиться от этого дела мне было нелегко, и я решил дать последний бой. Сходил, переговорил с сельским писарем, попросил его поддержать меня, ведь писарь был для мужиков авторитетом[159]. Пригласил своего «друга» И. Д. Бородина (в это время он тоже уже жил в деревне) и его попросил замолвить пару слов. Захватили мы с собой старосту и книгу приговоров[160], чтобы в случае согласия сразу написать приговор, и двинулись.
Мужики, видя такой солидный синедрион[161], скоро пошли на соглашение. Хотя говорил-то по-прежнему один я, но одно присутствие приглашенных мною уже внушало мужикам доверие к моим словам и к непонятной для них затее.
Вот уже писарь и приговор написал, осталось только подписать его, но тут опять возникло препятствие, едва не сорвавшее все дело. Началось с того, что один из мужиков, Паша Варюшонок, тоном обреченного сказал: «Да, робята, это только сказать, што подписать, а ведь не сичас сказано — што написано пером, дак не вырубишь и топором. Топере-то вот нам говорят то и сё, а как подпишем, дак и возьмутся за нас». Я видел, что слова его скверно действовали на мужиков и ждал, что писарь придет мне на выручку. Но он, очевидно, предполагал, что я его за его услугу водкой угощу, а когда увидел, что я об этом не заикаюсь, повернул против меня и поддержал опасения Паши Варюшонка. «Да, — говорит, — мужики, подписать — дело не шуточное, не мешает и подумать».
Я видел, что все рушится. Нервы мои напряглись до предела, и когда он так сказал, я, не помня себя, схватил из-под себя стул и взмахнул им, чтобы ударить его по башке. На мое счастье стул успел схватить и удержать Иван Дмитриевич. Тогда я разразился руганью по адресу писаря: мол, ты — пьяница, только за бутылку можешь дело делать и т. д. Он полез из-за стола и стал звать с собой старосту. Но я решительно заявил, что старосту выбирали мужики[162], и он должен слушаться их, а не тебя, а ты обязан подчиняться старосте, как твоему непосредственному начальнику.
Говоря все это, я заметил на лицах мужиков растущее доверие ко мне: они увидели, что я не боюсь «начальства». Писарь, походив по улице, вернулся назад, а староста так и не посмел выйти из-за стола: он и писаря боялся ослушаться, но я, по-видимому, показался ему страшнее. После этого мужики, не колеблясь более, начали подписывать приговор.
Я попросил писаря тут же снять мне копию с приговора (по нему земство выдавало на первый посев бесплатно семена клевера) и в тот же день уехал на пароходе в Устюг.
Но в земстве агроном мне сказал, что семян нет. Это меня опять взбесило, и я закричал на него: зачем, мол, советуете переходить на многополье, если сами же это дело срываете. Но он мне спокойно сказал: не волнуйся, может быть, еще дело наладится и посоветовал идти с дороги отдохнуть и придти завтра в 10 часов. А назавтра он мне сказал, что я могу ехать домой, а клевер дня через три будет в Нюксенице, его пришлет из Вологды с первым отходящим пароходом губернская земская управа.
Так и вышло. Клевер я получил, и мы успели его посеять. Но все же правильное многополье тогда не привилось: на следующую весну семян бесплатно уже получить было нельзя, да и мужиков уговорить «портить» травой второе поле было невозможно.
Но польза от этого дела все же получилась. Многие развели с этого времени свои семена и стали сеять клевер по так называемым дерюгам. Выгода травосеяния вскоре стала очевидной: сеном стали меньше нуждаться, да и хлеб после клевера рос лучше. Все же меня очень ругали те, кто пахал поле после клевера сохой. Зато тем, у кого уже были плуги, пахать было нетрудно, и это послужило хорошей агитацией за плуг.
В это же время мне пришлось выступать в суде по делу Шушкова и других. Всего свидетелей было 23 человека, из них 18 — со стороны Шушкова. Разбирала дело выездная сессия Московской судебной палаты в городе Великом Устюге — там Шушков жил, существуя уроками, после того, как был выпущен под залог из Крестов.
Когда мы приехали в Устюг, многие из нас перед судом побывали у него на квартире, тут нас «репетировал» его защитник. Он хотел, чтобы несколько свидетелей показали, что они в числе других силой притащили Шушкова на митинг и заставили переписать с черновика приговор. При этом адвокат предупредил, что этим свидетелям, возможно, придется пересесть на скамью подсудимых. Из всех нюксян — бывших друзей Шушкова, шумевших в 1906 году о своей революционности, ни один не согласился дать такие показания. Пошел на это только один неграмотный, но прямолинейный мужик из деревни Звегливец, Яков Золотков, или, как его обычно звали, Якунька Коротаненок, да еще я.
Мне было грустно, что эти люди, когда-то казавшиеся твердо убежденными, теперь, боясь за свою шкуру, не хотели помочь своему бывшему учителю и другу. Шушков был этим крайне обижен. Когда мы остались одни, он сказал: «Дурак же я был, что старался для таких неблагодарных скотов!»
Этим он поколебал мое уважение к нему. Я читывал про революционеров, которых крестьяне ловили, избивали, отдавали в руки полиции, но они и после этого не меняли своих убеждений и продолжали борьбу. До этого я и Шушкова считал примерно таким, поэтому слова его как будто холодной водой обдали меня.
Окончательно он уронил себя в моих глазах, когда перед ожиревшими, увешанными крестами и звездами судьями расплакался, говоря, что он заблуждался, что он постарается загладить свою вину и, наконец, разрыдался.
Совсем иначе держал себя перед судьями Иван Дмитриевич Бородин. Он все время смотрел на судей с вызывающей усмешкой, а когда ему предоставили слово в свою защиту, заявил, что он не находит нужным защищать себя перед царским судом. Я завидовал его выдержке и восхищался ею. Тем более что сам я, надо сознаться, подкачал.