Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 17)
На обычных заготовках леса или дров я работать, конечно, мог, хотя мне это порой было и нелегко: нога в глубоком снегу очень уставала и причиняла сильную боль. Но те заготовки были особыми. Занимались этим делом обычно летом, даже в сенокос, если заявлялся скупщик, часто местный кулак. Рубили лес обычно ночами, чтобы не попасть на лесную стражу, и делали это по-бешеному спешно, чтобы в одну ночь как можно больше нарубить, вывезти и сплотить. Поэтому годились на эту работу только вполне здоровые, выносливые работники.
В 1906 году, в период революционного подъема по инициативе и под руководством Шушкова в Нюксенице было организовано потребительское общество[143]. Оно имело мелочную лавочку и сельскохозяйственный склад, который был пионером по внедрению первых плутов с деревянным грядилем Боткинского завода[144]. Лавочка торговала очень слабо. Во-первых, не было средств, так как в обществе было всего 25–30 членов, паевые были, кажется, рубля два или три, да и те не были собраны полностью. А, во-вторых, в Нюксенице были крупные торговцы, ворочавшие десятками тысяч, конкурировать с ними было немыслимо.
Вот в эту лавочку меня пригласили продавцом, или, как тогда называли, приказчиком. Зарплату мне предложили 10 рублей в месяц. Не имея представления о торговле, я долго не решался на это, но невыносимое положение, созданное отношением ко мне отца, понудило меня согласиться. Насколько я был опытен в делах подобного рода, можно судить по тому, что я принял лавку от своего предшественника Попова Василия Степановича (того, что когда-то был моим учителем) таким образом: он вышел из-за прилавка, а я зашел, он мне подал ключи, а я их принял, тем передача и завершилась.
Никто мне не объяснил, да и некому было это сделать, как вести торговлю, где брать средства и где доставать товары.
Ценного в лавке было разве только 900 штук кос, которые лежали, как мертвый капитал, а остальной разной мелочи, тоже неходкой, было рублей на сто с небольшим. Наличных денег — ни копейки.
Вскоре я увидел, что попал в скверное положение. Торговать было совершенно нечем, иногда за целый день выручишь 20–30 копеек, а ведь мне нужно было и питаться: из дому носить отец не особенно позволял, а наоборот, даже ждал, что я что-нибудь в дом приобрету.
Такое положение, а также отношение правления, членов которого я никак не мог зазвать, чтобы потолковать, как быть, толкнуло меня брать в лавочке кое-что из мелочи для дома. Впрочем, все это было такое малоценное, что не могло покрыть теряемое мною время. Наконец, окончательно потеряв надежду собрать членов правления и не видя никакого выхода, я запер лавочку, приложил к замку печать, а ключ и печать отнес председателю. Он отказался принять их, тогда я положил их на стол и ушел домой.
Вот теперь правление собралось. Пригласив некоторых пайщиков, они произвели, так сказать, ревизию, что поценнее растащили по домам и составили акт о растрате на сумму 110 рублей.
Так наша первая нюксенская кооперация прекратила свое существование. Меня потом судил земский начальник, присудил 7 суток ареста. Это, конечно, пустяк, но как тяжело было мне, когда меня честили виновником гибели потребобщества. Я же не имел возможности доказать, что ничего не мог тут сделать, что дело было погублено до меня.
В это время я прошел призыв[145]. Меня по льготе в армию не взяли, даже не осматривали врачи, я был зачислен в ратники ополчения 1-го разряда[146]. Стал я похаживать на вечерины, на которые собирались девицы со всей деревни с «пресницами» (прялками), и на игрища — это когда девицы собирались без работы, поиграть и поплясать с парнями. Но чувствовал я здесь себя неловко, особенно с девицами, я не знал, о чем с ними говорить и как себя держать. Вести себя развязно, как это делали мои товарищи, я не мог. Мне даже было за них неловко, когда они позволяли, на мой взгляд, довольно неприличные выходки, хотя я замечал, что это не роняло их в глазах девиц, а, скорее, наоборот.
Плясать я не мог из-за своей дефектной ноги. Из-за нее же я и в избу старался заходить незаметно, чтобы не обратили внимания на мою косолапость. Вообще этот недостаток меня очень стеснял, я с завистью смотрел, как плясали, откалывая коленца своими здоровыми и крепкими ногами, мои товарищи.
Но оказывается, по своей мнительности я преувеличивал свои недостатки. В этом я убедился, когда, прожив со своей женой лет 15, однажды рассказал ей, как я в молодости стеснялся их, девиц, из-за своей косолапости (а она была из числа бойких на язык, первая плясунья и песенница, именно ее и ей подобных я стеснялся больше всего). Она удивленно спросила: «А ты косолапый, что ли?» Да, говорю, матушка, есть такое дело, и ты уж извини, что я так поздно сознаюсь, самой надо было смотреть. Я прошелся перед нею по комнате и, посмотрев, она заключила: и верно, говорит, косолапый, а я и не замечала. Но неужели, говорю, от людей-то ты не слыхала об этом? Нет, отвечает, не слыхала. А я-то думал тогда, что все за моей спиной только о том и говорят, что я косолапый.
То же самое и в отношении внешности. Я думал, что моя физиономия кажется девицам отвратительной и что вообще я представляюсь им смешным. Но жена сказала, что меня не считали «небаским»[147], а также и смешным. А что с тобой, говорит, мало разговаривали девки, так как с тобой говорить-то, если ты никогда не садился к девкам в серёдки (то есть между девушками, когда они сидят в ряд на лавке). Изредка я, правда, садился, но всегда скоро уходил, не находя темы для разговора. К тому же мне казалось, что моя соседка думает, что я мешаю ей работать-прясть, а если это было на игрище, то мешаю сесть к ней тому, кого она желает. Словом, я полагал, что она в любом случае ждет, когда я уберусь. И я убирался и садился где-нибудь в углу.
Была тогда такая игра — столбушка. Инициатором ее был всегда кто-нибудь из парней. Он приглашал одну из девиц, они становились около полатей, лицом друг к другу, сначала парень спиной к кругу, то есть к играющим, и целовались троекратно «в крестики». Потом парень повертывал спиной к кругу девицу, и они снова трижды целовались. Затем девица вопросительно смотрела на парня, кого ему послать.
Он называл, какую желал, и девица шла к той и говорила, что ее зовут ко столбушке. Та вставала, чинно шла и тоже становилась против пригласившего парня. Они таким же образом целовались, после чего уже девица оставалась на месте, а парень посылал к ней другого, названного ею. И так целый вечер.
К этой столбушке я тоже не ходил, потому что почувствовал бы себя тут неловко. К тому же я был брезглив и знал, что таким путем можно заразиться туберкулезом, сифилисом и другими болезнями, а по внешнему виду нельзя узнать, здоров ли человек.
Среди ребят я при удобном случае вел беседы на политические и антирелигиозные темы. Не на вечеринах и игрищах, конечно, там они слушать не стали бы, не до того, а когда нам приходилось проводить свободное время одним, без девиц. Тогда они охотно слушали мои рассказы или читаемые вслух книжки. Учил я их революционным песням, и они охотно их пели под гармошку, ходя по улицам деревни.
Бывало, что матери моих товарищей набрасывались на меня, грозя «высарапать большие глаза» за то, что я совращаю ребят с пути. Однажды соседка Матрёна Гриши Васина, мать моего товарища Васьки Гришина[148], даже клещей[149] меня огрела за то, что из-за меня Васька к обедне[150] не стал ходить. А к обедне действительно многие ребята ходить перестали, что я не без основания и гордости считал своей заслугой.
Как-то во второй день рождества в нашу деревню шел поп со «славой», то есть обходить избы и петь тропарь, славить Рождество. А мы с ребятами стояли в это время на дороге, по которой он шел, довольно узкой. Я сказал ребятам, чтобы они не сходили с дороги. Некоторые боялись не дать попу дорогу, но и сойти им было стыдно передо мной и другими товарищами. Так и пришлось попу обходить нас целиной, по колено в снегу. Он ничего не сказал, пока обходил нас, но когда снова выбрался на дорогу и отошел несколько шагов, начал пенять: вот какая молодежь пошла, даже отцу духовному не только почтения не оказывают, а даже дороги не уступят. Я не стерпел и ответил, что прежде чем ждать почтения, надо его заслужить. Мой ответ взвинтил его, он запальчиво закричал: «Ну, а скажи, как я должен заслужить? Разве вы не знаете, что у меня с собой дары христовы?» — «Даров христовых мы у тебя не видим, а как заслужить почтение — это тебе лучше знать, ты грамотнее нас», — ответил я.
Ребята мои в это время готовы были пуститься в бегство. Оно и понятно: попы в то время имели власть не меньше пристава. Поп[151] все напирал на меня, требовал, чтобы я назвал свою фамилию (он служил недавно и меня еще не знал). Но я ему спокойно, сам восхищаясь своим спокойствием, ответил, что фамилию свою называть ему не нахожу нужным, а если, мол, тебе так уж хочется ее знать, то спроси у того дурака, что мешки за тобой носит, он тебе скажет.
На этом мы тогда разошлись. Я ждал, что он предпримет против меня какую-нибудь каверзу, но, оказывается, он был не из кляузников. Он имел обыкновение разделываться собственноручно, по крайней мере, в тех случаях, когда это было ему под силу. Однажды даже старуху Параню, нашу сватью, исхлестал уздой так, что та едва домой пришла — только за то, что она вела с паствы[152] лошадь по его полю. Случалось, что он бегал и за ребятами, но не нашей деревни, а Устья Городищенского, где была церковь, и те от него позорно удирали. Обычно он гонялся за ними потому, что они, проходя мимо его дома, играли на гармошке и пели песни.