реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 102)

18

Потеряв нелепым образом в 32-м году партбилет, отец не перестал быть в душе коммунистом — гораздо лучшим, более последовательным и честным, чем многие с такими билетами. Он не мог мириться с тем, что видел вокруг: бесхозяйственность, воровство, коррупцию. Обо всем этом он по вечерам при свете керосиновой лампы (электричество им провели где-то в конце 50-х годов) писал в газеты — чаще в районную, реже в областную, еще реже в центральные. Много писал. Да и как он мог иначе, если видел, что поля вокруг его деревни, принадлежавшие пригородному хозяйству, каждый год зарастали сорняками и не давали никакого урожая, а по сводкам все было в порядке и «хозяева» получали премии? Как могло его крестьянское сердце это выдержать? Или мог ли он, ярый безбожник, равнодушно смотреть, как его сосед с партбилетом в кармане подрабатывает тем, что малюет иконы для старух? Обо всем этом и подобном он писал и писал в газеты, без особого успеха, впрочем.

Как-то в один из моих обычных визитов он с хитроватой усмешкой рассказал, что к нему заходил сотрудник районной газеты по поводу его корреспонденций и уговаривал «больше писать о положительном». На что отец ответил, что рад бы, да вот беда, положительного-то кругом не видно. Нет, он не был «очернителем», в самом деле, положительное в окрестностях Большого Кривца обнаружить было трудно.

Так и текла их жизнь в пятидесятых и начале шестидесятых годов.

Еще в юности я иногда задумывался: как я переживу смерть родителей? Умом я понимал, что рано или поздно это должно случиться, но сердце не принимало: как это вдруг самых близких мне людей — отца и матери — не станет?

Но в начале 60-х годов я понял, что эти печальные события приближаются. Отец слабел, особенно ноги — по-видимому, у него был облитерирующий эндартериит[528], да к тому же и восьмой десяток. Матери хотя тоже было лишь на год меньше, но она была еще крепка, без помощи отца управлялась с хозяйством и огородом, который они, правда, в сравнении с годами войны несколько сократили. Не случись с ней того несчастья, какое случилось, она, наверное, жила бы и сейчас.

Осенью 62-го года у них гостила сестра матери, моя тетка Лидия из Устья Городищенского. Мать поехала провожать ее до Вологды и сильно простудилась. А вернувшись, по-видимому, с высокой температурой, в холодный, ветреный осенний день пошла жать ячмень, которого они немного выращивали для кур на своем огороде. Как это было неосторожно! Она схватила жестокое воспаление легких, которое на восьмом десятке редко кончается благополучно.

Трагедия была еще в том, что ни одна из ближайших двух больниц не считала их деревню своей. Городская больница в Соколе считала, что, коль деревня расположена за городской чертой, то ее должна обслуживать сельская медицина. А ближайшая небольшая сельская больница километрах в четырех в сельце Архангельском тоже уклонялась от этого, так как, мол, в этой деревне живут не крестьяне, а рабочие и все они работают или работали в Соколе. Но отец с помощью соседей достал лошадь и отвез мать в Сокольскую больницу (№ 2). По-видимому, мать была в таком состоянии, что там не осмелились отказать и оставили ее.

Пролежала она в больнице месяца четыре. Я в это время старался так планировать свои командировки, чтобы примерно раз в месяц навещать ее по пути домой, покупал в вагонах-ресторанах для нее апельсины, виноград, которых она за свою жизнь почти не видала.

В январе, когда я был в больнице в последний раз, мать попросила сделать ей наушники, чтобы слушать радио: розетки у коек были, но исправных наушников не хватало. Вскоре после моего отъезда мать выписали из больницы, тем более, что она сама, не понимая серьезности своего положения, соскучившись по своему хозяйству, стремилась домой.

Один раз я навестил стариков в феврале, когда мать лежала дома. Расположилась она у печки на лежанке, глотала прописанные врачом пилюли. Чувствовала мать себя плохо, хотя жаловалась по своей деревенской терпеливости не очень — понимала, что отец, сам едва живой, мало чем может ей помочь. Когда он куда-то вышел, пожаловалась мне на него, что груб с ней. Наверное, грубостью отец маскировал свое отчаяние: видел, что приближается конец, а помочь ничем не мог, да и сам испытывал непрерывные боли в ногах, почти лишенных кровообращения. Не мог ничем помочь и я.

27 февраля 1963 года, на 76-м году жизни, мать умерла. Последние слова, какие она прошептала сестре Лидии, опять приехавшей к ним, были: «Света белого жалко…»

После смерти матери, а вернее даже раньше, с начала ее болезни жить отцу стало трудно. И тут я должен сказать доброе слово о соседках, подругах матери. Их было трое, ее близких подруг: Аполлинария Александровна, которую мы звали просто Поля, Анна Ивановна и Августа Васильевна, или просто Августа. Раньше, когда мать была здорова, в дни моих визитов эта троица и составляла нам неизменную компанию. Я обычно приносил с собой бутылку водки, у матери всегда находилась вторая, да иногда и кто-нибудь из подруг являлся со своей, и вечер у нас проходил весело. Отец выпивал наравне со мной, но никогда не пьянел, а мать любила выпить «с цяём», в виде пунша.

Так вот, эти то добрые женщины с тех пор, как мать слегла, и взяли на себя заботы об их доме — уборку, стирку, доставку из магазина хлеба и скудных продуктов, какие там можно было купить. Особенно много помогала Поля, жившая напротив, через дорогу.

После смерти матери я продолжал навещать отца примерно раз в два месяца, привозил ему концентраты, из которых проще было приготовить еду, но они были однообразны. Здоровье его все ухудшалось, начали, по-видимому, сдавать почки и, хотя его навещал изредка участковый фельдшер и прописывал лекарства, они помогали мало. Заметно стала слабеть память.

Еще лет за 10 до конца, он, по-видимому, перенес небольшой инсульт, последствием которого осталось дрожание рук и резко изменившимся почерк. Правда, ручку он, как и раньше, держал между указательным и средним пальцами и писал боком пера, но от былой беглости почерка не осталось следа, писал он теперь медленно, вырисовывая каждую букву. И при похоронах матери и часто позже он все сокрушался, что она его «обманула», не соблюла очередь: у них, по его словам, была договоренность, что он умрет раньше. В мае 64-го, после того, как отец прожил свою последнюю трудную зиму и, по-видимому, почувствовал, что приближается конец, он передал мне свои деньги. Самому ему до сберкассы было уже не добраться, и я получил их по доверенности.

В середине июня соседи вызвали меня телеграммой: отцу стало совсем плохо, больше он дома оставаться не мог. Еще до моего приезда один настырный сосед, некто Чащин (года через два сам умерший от рака), дозвонился до секретаря райкома и через него вызвал врача из соседней сельской больницы.

Пришла она при мне. И не врач, а фельдшер, врачей в этой больничке не было. Фамилия ее, помнится, Фокичева. Оказалось, женщина добрая и отзывчивая. Посмотрев больного и оказав помощь, какую могла, она сказала, чтобы везли его в больницу. Не затем, чтобы вылечить, это было невозможно, а чтобы последние дни он провел в покое, чтобы можно было хотя бы своевременно давать ему обезболивающее.

На другой день один сосед помог мне лодкой, и мы отвезли его в эту больничку. Она находилась в сельце Архангельском, расположенном на небольшой речушке, впадавшей в Сухону. Позже по этой речушке лодка не прошла бы, но тогда она еще не успела настолько обмелеть.

От речки до больницы, метров 300, несли отца на носилках. Из-за скопившейся жидкости, которая последнее время почти не выделялась, он был очень тяжел: вчетвером несли мы его с передышками.

Больничка была малюсенькая, всего две палаты, в стареньком деревянном доме, конечно, без водопровода, с печным отоплением. Больных человек пять, а весь персонал состоял из этой заведующей-фельдшера, сестры да, кажется, двух санитарок. Приняли они отца приветливо, уложили на чистую койку, и я с ним попрощался, оставив заведующей свой адрес и попросив телеграфировать в случае рокового исхода, в близости которого я уже почти не сомневался.

Вернувшись на той же лодке, я в последний раз переночевал в отчем доме. Грустными были эти вечер и ночь. Попросив соседа забить досками окна, я уехал домой.

Но ненадолго. 22-го июня я был в командировке в Рыбинске (где когда-то святой Серафим Саровский не помог отцу найти работу). Вечером вызывает меня по телефону дорожный диспетчер, говорит, звонил начальник станции Сухона и дальше что-то не договаривает, мнется. «Что, — говорю, может быть, с отцом плохо?» — «Да, — говорит, — плохо». — «Что, у…умер?» — с трудом выговорил я. — «Да, — говорит, — умер».

Умер он 22-го июня, под утро. Умер, как сказала мне фельдшерица, тихо, как заснул. А еще накануне, 21-го, он нацарапал мне карандашом последнее письмо, я получил его уже вернувшись с похорон, как бы с того света. Помню, он в конце писал, что понимает свое положение и жалеет только о том, что ему не довелось пережить «Портфеллеров и Моргунов» — так произносила «Рокфеллеров и Морганов»[529] мама, когда он читал ей газеты, и он этим часто ее при жизни поддразнивал. Значит, менее чем за сутки до конца он еще мог шутить — дай бог нам так!