Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 101)
В 41-м году в июне я был в Ярославле, на практике после 4-го курса, жил опять в квартире Феди. Но самого его дома не было: он уже около года был в армии, и в последний раз я видел его зимой в Москве, когда он после короткого отпуска ехал в часть, в Гороховецкие лагеря. Он командовал тогда минометной ротой, был в звании лейтенанта, два «кубика» на петлицах. После практики я имел в виду поехать в Кривец, навестить своих стариков, но судьба судила иначе: 22-го началась война. Зина в тот же день уехала в Гороховец и там успела увидеть мужа тоже в последний раз — через месяц или полтора он где-то под Смоленском пропал без вести. Через день или два уехал и я в Москву: у нас перед отъездом на практику в спецчасти были взяты подписки, что в случае объявления мобилизации мы немедленно возвращаемся в институт (так что нападение немцев было не столь уж внезапным, как об этом после говорил Сталин, по-видимому, в свое оправдание).
2,5 месяца я провел вместе со многими тысячами московских студентов на строительстве оборонительных рубежей между Вязьмой и Смоленском. В середине сентября нас, старшекурсников МИИТа, вернули в Москву для продолжения учебы, а еще через месяц, когда немцы начали прямое наступление на столицу, наш институт погрузили в ледники[527] и отправили в Новосибирск. Там в марте 42-го я окончил институт (от дипломного проектирования наш курс освободили) и попросился на Северную дорогу, управление которой было в Вологде, имея в виду перед уходом в армию повидать родителей.
Так я появился у них в апреле. И в Новосибирске весной стало уже голодновато, а в Вологде было вовсе плохо. По карточкам кроме хлеба (800 граммов рабочему, 500 служащему и, кажется, по 250 иждивенцам и детям) почти ничего не давали, не было еще отлажено карточное снабжение. Так жили и мои старики, имея вдобавок к этому хлебу немного молока от козы да картошку, которая тоже подходила к концу. В мае, когда картошка кончилась (осталось только на семена), мать ходила перекапывать поле пригородного хозяйства в поисках прошлогодней, перезимовавшей в земле картошки и пекла из нее лепешки — никогда их не забуду, за всю жизнь, кажется, не пробовал ничего более несъедобного. В то же лето они немного расширили свой огород и в последующие годы картошки собирали больше.
Побыв у стариков недели две, я отправился в Вологду, в управление дороги. Сталин оберегал от фронта железнодорожников (как, по-видимому, и другие подобные специальности), их в течение всей войны, даже в самые трудные периоды, не брали в армию и даже тех, кто в неразберихе первых месяцев был взят, потом вернули на дороги. В общем, получилось так, что война помешала мне попасть в армию: не будь войны, я осенью был бы призван на действительную службу. Бывают же в жизни такие парадоксы!
В течение тех лет, когда я жил в Вологде, я регулярно навещал родителей, как правило, раз в две недели приезжал на воскресенье. Они были всегда рады моим визитам, мне тоже хотелось поговорить с отцом на всевозможные темы. Приезжал я на сутки с небольшим, но хлеба, особенно в первый год, старался привозить двухдневную норму. Хотя мне ничего не стоило бы эти полтора кило съесть за время поездки в пригородном поезде от Вологды до Сухоны. Вот когда мне стали понятны и близки переживания отца в плену! Действительно, в продолжение всей войны и еще год или полтора после нее ни на час, ни на минуту не проходило чувство голода, и часто всерьез думалось, как тому товарищу отца по плену, что «накормить досыта хлебом человека невозможно». Хотя я получал не 250 граммов, а рабочую норму — в начале 800, потом 650 граммов. К тому же года с 43-го карточное снабжение наладилось, и остальные карточки — на мясо, жиры, крупу — перестали пропадать, их «отоваривали», как это тогда называлось, в магазинах или столовых.
Узнав, что Федя пропал без вести, отец и особенно, конечно, мать сильно горевали. Правда, пропал без вести — это еще не погиб, и они долго надеялись, да и я с ними, что он когда-нибудь объявится — таких чудесных воскресений немало было в войну. Проходили месяцы, годы, и надежды наши постепенно таяли. Через год после окончания войны мы с отцом поняли, что надеяться больше не на что, только мать все еще не могла говорить о своем первенце как о мертвом. Старики заказали какому-то бродячему фотографу увеличить Федину фотографию, и этот портрет висел в красном углу их избушки, пока они были живы. Потом я отдал его Эмме, Фединой дочери.
У отца росли еще два сына, от Ольги. Где-то перед войной или в первый год войны Анатолий окончил семилетку и поступил в Вологде на какие-то курсы, кажется, бухгалтерские. Парня, видно, тоже донимала голодуха, потому что вскоре мать стала замечать исчезновение кой-каких тряпок, белья — он, очевидно, променивал это на рынке на хлеб. Вряд ли на водку, она была слишком дорога на рынке, 500 и более рублей за бутылку, да и не успел еще он тогда научиться пить, как и я. Не помню, что у него получилось из этих курсов, но в 43-м его призвали в армию. Ускоренное обучение он проходил в Архангельске. Я тогда работал в Исакогорке, в 10 км от Архангельска, и однажды навестил его.
Вышел он ко мне худой, щуплый, в обмундировании, наверное, третьего срока — выцветшем, застиранном. Пожаловался: «Тяжело служить», а в глазах слезы. Конечно, ему было тяжело: сложением он был, пожалуй, еще более хил, чем я, ростом в то время тоже мал (подрос после), а кормили их немногим лучше, чем нас.
Вскоре их отправили на фронт. Но до фронта Анатолий не доехал: эшелон попал под бомбежку, его ранило, кажется, в руку, и он попал в госпиталь, а потом работал где-то в Ленинграде, и свалившейся балкой ему еще перебило ногу. Он попал в институт скорой помощи на Петроградской стороне, там долго лечился, но остался инвалидом и устроился в этом самом институте электромонтером, жил в комнатушке на седьмом, чердачном этаже вдвоем с таким же работником.
Никогда не изгладится из памяти 9 мая 1945 года — Праздник Победы. Не было, нет и не будет, наверное, подобного праздника: безмерна была радость доживших до этого дня, но к ней примешивалась великая скорбь по миллионам погибших. После четырех лет войны как будто гора свалилась у всех с плеч.
В сентябре того же года я женился, а еще через год родилась дочь, и мы забрали бабушку к себе. Мне немного неловко было отбирать ее у отца, оставляя его одного с 9-летним Мишкой, но ничего лучшего мы не придумали. Когда я приехал за матерью, чтобы отвезти ее к нам в Вологду, произошла некрасивая сцена, напоминающая описанный отцом дележ с братом. Мать хотела взять с собой одну козу (по-видимому, которая получше), а отец предлагал ей другую. Мать, впрочем, прожила у нас недолго: через год, не поладив со снохой и не видя существенной поддержки от размазни-сына, предпочитавшего придерживаться «нейтралитета», она вернулась к отцу, который встретил ее с радостью, хотя, конечно, иногда и подтрунивал: «Что, скоро нажилась у сынка-то?» Отца поджидало еще одно испытание: младший сынок вырастал непутевым: учился плохо и вообще отбивался от рук. Все свои дурные наклонности он не мог приобрести в семье, его воспитанию отец уделял во много раз больше времени, чем воспитанию всех старших сыновей — когда те росли, у него не было для этого времени и возможностей. И если из него не получилось человека, то отца за это упрекать трудно.
А Мишка вел себя все хуже и лет в 12 как-то пообещал отца зарезать. Отец, поняв, что ему с ним не сладить, что его возможности в воспитании, пожалуй, исчерпаны, отвез его в Ленинград, к Анатолию и там сумел определить в детский дом. Там Михаил доучился класса до 7-го и даже приобрел какую-то специальность, как будто электромонтера. Однако проработать больше двух-трех недель он нигде не мог, отовсюду сбегал, иногда прихватив с собой вещи товарищей по общежитию. Так он болтался около Ленинграда, потом его занесло каким-то ветром в Сталинград, а оттуда он вдруг приехал ко мне в Ярославль. Мы вчетвером жили тогда в комнатке на Суздальском шоссе. Явился он без вещей, сказав, что оставил их в камере хранения на пристани.
На другой день я говорю: «Ну, пойдем за твоим чемоданом, да провожу тебя домой». Когда стали подходить к речному вокзалу, он сознался, что чемодана у него нет, украли в дороге будто бы. Но я уже ему не верил: если бы украли, зачем это было скрывать? Вообще, самым противным в нем была эта лживость, ему ни в чем нельзя было верить. А так он тогда произвел на меня впечатление неглупого парня: знал все последние кинофильмы, чувствуется, что читал газеты. Я проводил его на поезд, купил билет, дал немного денег на дорогу и он уехал к отцу. Больше я его, вот уже 20 лет, не видел.
У отца он пожил недолго и уехал в Ленинград к Анатолию, захватив все наличные деньги, какие нашел у стариков в комоде, что-то около двухсот рублей. После этого он поболтался какое-то время в Ленинграде, периодически появляясь у Анатолия, который к тому времени, кажется, тоже женился. Но работать он так и не смог себя заставить и вскоре из Ленинграда исчез: не то стал бродягой, не то прибился к какой-нибудь шайке. Изредка присылал отцу письма из разных мест, иногда дружелюбные, а иногда такие: «Я все равно тебя, старый хрыч, зарежу». Отец пытался разыскивать его через милицию, но без успеха. А года с 62-го и письма прекратились, отец до смерти так и не узнал, куда подевался и жив ли его младший отпрыск. Не знаю этого и я.