Павел Смолин – Видеосалон 1986 (страница 4)
Вприхожей я оделся. На трюмо стояла коробка из-под «Ассорти», и в ней поверх старых рублей уже лежали новые.
Двадцать шесть за вечер, если по второму кругу остаётся дюжина. Шесть вечеров в неделю — сто пятьдесят с лишним. Мать на комбинате получала сто сорок и приносила домой запах, который не выстирывался.
Я закрыл за собой дверь.
***
На улице было темно, мокро и ветрено. Автобуса я ждать не стал, пошёл пешком, поднял воротник и сунул руки в карманы.
Дело было не в двадцати шести рублях. Дело было в том, как эти четырнадцать человек сидели.
Их посадили в угол, под углом, с кашей вместо звука, с гундосым мужиком, который отстал и не догнал — и они всё равно сидели так, будто их держат за грудки. А двенадцать остались смотреть то же самое ещё раз, немедленно, за второй рубль.
Я знал, что бывает, когда всё сделано правильно. Я знал, как ставится экран, во сколько начинать, почему в семь идёт лучше, чем в восемь, зачем перематывать заранее и что бывает с залом, когда переводчик держит паузу там, где надо держать паузу.
Никто в этом городе этого не знал. Ни Валерий Палыч со своей коробкой из-под конфет, ни те, кто крутил то же самое в других квартирах и красных уголках, ни, тем более, четыреста восемьдесят мест кинотеатра «Родина», где на двенадцатичасовой стояло двадцать шесть человек.
Однажды я уже уволился с завода и начал показывать людям кино. У меня получалось – в отличие от многих полупустых шаражек, моя сеть всегда была битком. Секрет прост – надо просто показывать людям то, что они хотят, а хотят они, как ни странно, интересную историю. «Интересность» здесь доверено определять самому зрителю, который голосует за фильм самым дорогим, что у него есть – временем.
Мне нужен был аппарат. Аппарата не было. Комнаты не было. Денег не было тоже.
Я дошёл до дома в двенадцатом часу.
На кухне горел свет. Мать сидела за столом в кофте, перед ней стыл чай.
— Ты где был?
— В кино.
— Где — в кино? Ночь на дворе.
— У знакомых.
Она посмотрела на меня своим взглядом мастера ОТК, который двадцать лет отличает брак от не брака.
— Ешь суп, — велела она наконец и пошла спать.
Я разогрел суп, выключил плиту, сел под жёлтые подсолнухи на клеёнке, сорвал с календаря сегодняшний листок и достал из ящика огрызок карандаша.
Считать было особо нечего.
Я всё равно начал.
Глава 2
Столбик получился короткий. Я писал на обороте вчерашнего календарного листка, поверх советов про ягодные пятна, огрызком карандаша, который нашёлся в ящике вместе с шурупами, катушкой ниток и запасным ключом от сарая.
Сто семнадцать рублей — сберкнижка. Точную цифру я не помнил, но она была где-то там. Тридцать пять — наличными. Три десятки и пятёрка, заложенные в третий том Куприна на полке, потому что Куприна в этом доме не открывал никто, включая меня.
Стипендия — сорок. Приходит десятого.
Завод — девяносто с чем-то, приходит пятого и двадцатого.
Я подчеркнул и посмотрел на сумму.
Потом снизу, отдельно, написал вторую цифру.
Тысяча двести.
Между этими двумя числами лежала вся моя биография на ближайшие годы, и она мне не нравилась.
Я перевернул листок обратной стороной. Там было четырнадцатое октября и совет лить кипяток с высоты полуметра.
Спать я лёг в половине второго.
Мать ушла в семь. Я слышал, как она гремела в прихожей и как хлопнула дверь, а потом ещё минут двадцать лежал и смотрел в потолок, в трещину, которая на середине раздваивалась.
Потом встал и вытащил из-под кровати свой чемодан.
Чемодан был фибровый, коричневый, с металлическими уголками, и я его помнил лучше, чем собственную зачётку.
Я вывалил всё на пол и разложил.
Парадка. Шинель отдельно, в шкафу. Аксельбант, который я сам плёл три вечера. Значки: гвардейский, классность, «Отличник Советской Армии», ещё какие-то. Ремень с бляхой, тёртой об асфальт до зеркала. Хромовые сапоги, надёванные ровно один раз, в день приказа.
Фотоаппарат «Зенит-ЕТ» с «Гелиосом», в кожаном футляре. Часы «Полёт», позолота на кнопке протёрлась.
Дембельский альбом.
Я открыл его на середине. С разворота на меня смотрели одиннадцать человек в расстёгнутых кителях, и все они были очень молодые. Я – второй слева.
Я закрыл альбом и положил обратно в чемодан. За него всё равно никто ничего не даст.
Под альбомом лежала пачка писем, перетянутая резинкой от бигудей. Материнских — обратный адрес её почерком, по два в месяц, ни одного пропуска за два года. Я подержал пачку в руках и убрал следом за альбомом.
Остальное я оценил.
«Зенит» — семьдесят, если найти студента с первого курса, у которого родители дадут денег на фотодело. Часы — сорок, а скорее тридцать. Сапоги хорошие, за них дадут четвертной. Парадку возьмут в театральный кружок за пятнадцать, и то если повезёт. Значки — рубль штука, и это не деньги, а разговор.
Сто пятьдесят. Если продавать не спеша и не первому встречному.
Я сложил всё обратно.
Сто семнадцать плюс тридцать пять плюс сто пятьдесят — это триста два рубля, из которых сто пятьдесят ещё нужно превратить в деньги, а на это уйдёт месяц.
До «Электроники» оставалось девятьсот.
На первой паре я сидел у окна и писал в конспекте столбики.
По тридцать рублей в месяц — три года и четыре месяца. Тридцать в месяц я не отложу: кушать и хоть как-то одеваться тоже нужно.
По пятнадцать — шесть лет восемь месяцев.
За шесть лет восемь месяцев «Электроника» перестанет быть дефицитом, а я перестану быть двадцатитрёхлетним.
Севрюгин что-то диктовал про подшипники качения.
***
Юрку я нашёл на перемене в курилке под лестницей.
— Слышь. Много у нас в городе таких, как твой Палыч?
— В смысле?
— С аппаратами. Кто пускает за деньги.
Юрка обрадовался. Это был вопрос как раз того сорта, на которые он любил отвечать, — не про подшипники, а про жизнь.
Он загибал пальцы.
— Палыч - раз.
— Дальше.
— На Октябрьской мужик один. Гриша. Не квартира, там помещение при общаге, красный уголок ихний, он с комендантшей договорился. У него аппарат японский и телевизор — во, — Юрка развёл руками на добротную плазму. — Только переводчик у него гундосый, ни хрена не разобрать, я один раз был и больше не пойду. Два.
— Дальше.