Павел Смолин – Севастополь (страница 36)
— Готов пулемёт! Поднимайся, бей! — заорал Пантелеев, и, освободившись от фланкирующего огня, мы поднялись и ударили по засевшим у дороги уже всерьёз.
Перехват обошелся нам дорого — в дополнение к погибшим в первые секунды добавилось трое отрядных. Дальше, поднимаясь в атаку, я увидел, как из канавы выбрался Жердяй, рванулся вперед, попал под очередь из кювета, и его сложило, переломило пополам, как ту жердь, от которой пошло его прозвище. Он упал и не встал, и это царапнуло — так и не успели стать по-настоящему своими.
Засевших у дороги немцев мы добили — поднявшись, навалившись, выбив из кювета гранатами. По освободившейся дороге ломанулись к горам и услышали с той же стороны подкрепление. Тяжёлый, лязгающий звук, который ни с чем не спутаешь.
— Броня! — крикнул кто-то. — Броневик идёт!
Из-за поворота просёлка выполз классический полугусеничный, полуколесный транспортер с пулеметом. «Ганомаг». За ним, обтекая по сторонам, шли три мотоцикла с колясками и пулеметами.
Против брони у нас не было ничего. Полугусеничник пёр на нас, поводя пулемётом, пулемёт бил длинными, а мотоциклы расходились по флангам.
— В горы! Уходим в горы, броня туда не пойдёт! — заорал я, перекрывая грохот. — Не залегать! Залегли — раздавит! Бегом, не стоять!!!
Это был единственный шанс — не принимать бой с бронёй на открытом пространстве, где она нас передавит и перестреляет, а рвать в предгорье, в холмы, в камни, куда полугусеничнику не залезть. Останавливаться было нельзя ни на секунду — кто залегал, того доставал пулемёт броневика или мотоциклисты. Только бежать, только вперёд, к спасительным склонам.
Мы бежали, броневик бил нам вслед, мотоциклы наседали с флангов, паля из пулемётов и автоматов, а мы огрызались на бегу, разворачиваясь, давая очереди, отгоняя мотоциклистов. Один мотоцикл завалили — Гурьев с кем-то из партизан срезали седока и пулемётчика, мотоцикл клюнул носом, перевернулся. Но броневик пёр, пули бессильно чиркали по щиткам, а пулемёт его собирал свою страшную жатву.
Пантелеев засел за камнем и пытался бить по смотровым щелям броневика, мотоциклистам и вообще занимался самым не командирским делом на свете — прикрывал отход, как когда-то прикрыли его святой мужик Бережной и рано постаревший капитан Кравченко. Я кричал ему — уходи, лейтенант, уходи, не геройствуй, но он то ли не слышал в грохоте, то ли отдал себе последний приказ. Полугусеничник довернул пулемёт, прошёлся по его укрытию длинной очередью, и Пантелеев замолчал.
Мы были уже почти у склонов, почти ушли, когда чья-то автоматная очередь с дороги прошлась по кустам и камням, и бежавший рядом Колька вскрикнул и покатился по земле. Я подскочил — нога. Выше колена, в мясо, и между пальцев пацана сочилось. Не артерия.
— Командир… нога… брось…
Я на долю секунды прикрыл глаза. Нельзя его тащить — немцы всерьез за нас взялись, неизвестно, сколько придется бежать, и из-за Кольки мы замедлимся. Вся группа полечь может.
— Хер с ним, — с этим древним заклинанием я опустился над Колькой, снимая с него ремень. — Гурьев! Помогай!
Мы перетянули ногу, подхватили ногу и устремились за успевшим уйти отрядом. Как ни странно, догоняли — Гурьев здоровый, я — выносливый, а Колька — худющий. Он стонал, висел на нас, пытался помогать здоровой ногой, пока раненая волочилась, а мы тащили, пока за спиной бессильно ревел броневик, а над головами свистели пули.
Дотащили — через предгорье, в горы, под прикрытие крутых склонов, камней и «зеленки». Немцы за нами не полезли, и правильно сделали — здесь уже наша территория, и врагу придется крепко умыться кровью.
Не хуже нас этой ночью.
К базе мы добрались на вторые сутки — измотанные, израненные, потерявшие половину того задора, с каким уходили на дело. Кольку дотащили по очереди, соорудив из жердей и плащ-палаток волокушу, когда погоня отстало и стало можно. Рана была плохая, но не смертельная — пуля прошла мякоть бедра навылет, не задев кость, и фельдшерица, осмотрев, сказала, что выходит, если не загноится.
Повезло.
Пересчитав нас, Назаров помрачнел. Одиннадцать его старых подчиненных не вернулось, среди них — Жердяй и Пантелеев. Последний — чуть ли не единственный командир, если не считать самого Назарова.
— Эшелон в хлам, дорогу разнесло качественно, — устало докладывал я ему на правах старшего по званию. — Надолго закрыта, там пока старый состав утащишь — уже с пару недель пройдет. Задача выполнена, товарищ майор.
Назаров попросил доложить подробно, и я рассказал — о подрыве, серии боев, потерях и Пантелееве.
— Прикрывал отход, значит, — вздохнул майор, устало потерев лицо. — Это он мог, — помолчал, глядя вглубь себя. — Лучший мой командир был. И не потому, что единственный. Он людей понимал. Думать умел. Отряд на нем держался не меньше, чем на мне. Кем заменить? Некем.
Я молчал — а что тут скажешь? Назаров потерял правую руку — того, кто водил группы на дело, на ком держалась вся боевая работа отряда. Теперь эта тяжесть ложилась на самого Назарова, а он и так был не молод, и так тянул на себе весь отряд. Меня назначит, как пить дать.
— Назначаю тебя своим заместителем, — оправдал Назаров мои ожидания.
Не хочу, но кто-то же должен.
— Так точно, товарищ майор.
Глава 25
Через неделю, одну маленькую операцию спустя, меня вызвал Тищенко. Особист сидел в своей землянке над расшифрованной радиограммой и глядел на меня так, будто видел впервые.
— Ну, Сидорин, — покачал он головой. — Чудеса. Запрашивал я по тебе, помнишь? Кто таков, числишься ли. Так вот, ответ пришёл. Числишься. Всё подтвердилось — и Чапаевская, и Севастополь, и что в окружение попал. Всё чисто. Но не в том чудо.
— А в чём?
— А в том, — Тищенко постучал пальцем по бумаге. — что пришёл не простой ответ. Пришёл приказ. С Большой земли. Требуют тебя, Сидорин, и, цитирую — «всех, кто поступил в отряд с ним». Вывезти при первой возможности и доставить.
Я насторожился.
— Куда доставить? Зачем?
— А вот этого, — Тищенко развёл руками. — Не сказано. Ни куда, ни зачем. Просто: группу лейтенанта Сидорина вывезти и доставить. И подпись. И подпись, Сидорин, такая, что у нас тут не каждый день такие подписи видят. Серьёзный человек запрашивает. Из тех, кому не отказывают.
— Чья подпись?
Тищенко поглядел на меня, помолчал, словно прикидывая, говорить или нет.
— Майор Рудько, — сказал он наконец. — Фамилия тебе знакома?
Знакома. Ещё как знакома. Рудько — особист из Одессы, тот самый, что в сорок первом копал под меня, не верил, выспрашивал, ловил на мелочах, едва под трибунал не подвёл, пока не убедился, что я свой. Рудько, от взгляда которого мне всегда делалось неуютно, как делается неуютно от взгляда человека, который видит тебя насквозь и всё равно не верит. И вот теперь этот Рудько, оказывается, не сгинул, не пропал в одесской мясорубке, а уцелел, и не просто уцелел, а получил очередное звание и теперь хочет меня видеть.
Зачем?
Ай, в любом случае пока не попаду на ковер, не узнаю. Не расстреляет же он нас?
— Чего молчишь? — спросил Тищенко, наблюдавший за мной. — Знаешь его, вижу. Что за человек?
— Знаю, — сказал я. — Из Одессы. Особист. Дотошный. Чего ему надо — понятия не имею.
— Ну, надо не надо, а приказ есть приказ, — сказал Тищенко. — Раз требуют — повезём. Связь с Большой землёй у нас есть, окно для эвакуации будет на днях — подлодка подойдёт к берегу, раненых забрать, припасы выгрузить и заодно вас заберёт. Собирайтесь, Сидорин. Уходите вы от нас.
Вот так. Уходим. После всего, что было — после катакомб, гор, хутора Бекира, после комендатуры, мостов, сельсоветов и эшелонов — мы уходили из Крыма на Большую землю, к Рудько с его непонятными мотивами. Даже не знаю, радоваться или нет.
Хорошо, что отношение к приказу не важно — пойду майору доложу, что он остается без полевого командира. Выслушав меня, Назаров помрачнел:
— Забирают, значит. Эх, — он устало потер лицо ладонью. — Не вовремя, Сидорин. Ох не вовремя.
— Приказ, Иван Григорьевич, — напомнил я.
— С приказами не спорят, — кивнул он. — А жалко. Сработались мы. Привык я к вам, к севастопольцам. Думал, надолго. А оно вон как — погостили и дальше. Ну да на войне так всегда. Сходятся люди, расходятся. И хорошо, если живыми расходятся. Ладно, — хлопнув ладонью по столу, он поднялся и протянул мне руку. — Бывай, Сидорин. Бог даст — свидимся.
— Спасибо за приют, товарищ майор, — пожал я. — Война большая, а мир — и того больше: живы будем — свидимся.
С отрядом прощались тепло. За те недели, что мы пробыли среди партизан, мы прижились, сроднились, стали своими. Бойцы хлопали нас по плечам, желали удачи, кто-то совал на дорогу нехитрые подарки — кисет, ножик, поделку. Соловьёв-миномётчик пожал мне руку молча, фельдшерица напоследок ещё раз осмотрела Кольку, перебинтовала ногу, дала рекомендации в дорогу. Колька, хоть и хромал, ходить уже мог, очень медленно, с болью, опираясь на палку, но молодость брала своё.
— Ну, севастопольцы, — сказал кто-то из партизан. — Свидимся ли?
— На том свете уж точно, — хмыкнул Калюжный. — А может, и раньше, коли повезёт.
К морю шли трое суток — спускались с гор к южному берегу. Шли скрытно, ночами, обходя патрули по условно-неизвестным немцам тропам. Вышли к бухте тёмной безлунной ночью. Залегли на прибрежных камнях, и проводник просигналил в море укрытым фонарём. Из черноты, из плеска волн, бесшумно проступила тёмная горбатая туша — всплывшая подлодка, пришедшая за нами из-за моря, с Большой земли. От неё отвалили шлюпки, пошли к берегу, и я почувствовал, как у меня перехватило горло — мысль о том, что мы покидаем Крым, казалась странной и невозможной.