Павел Смолин – Пулеметчик Федя (страница 19)
— Сколько уничтожено?
— Пехоты — не считал. Лент — семь.
— Как это?
— Одна коробка — двести пятьдесят патронов. Семь коробок — тысяча семьсот пятьдесят. Какие-то попали, какие-то нет.
Он записал. Второй, с фотоаппаратом, поднял его.
— Расчёт — к пулемёту. Быстро, пока темно не совсем.
— Товарищ корреспондент, у меня лицо ефрейтора. Его в газету нельзя, дети испугаются. Вот, — я показал на Баранчука, — Семён. Он у нас красивый. И Нюра у него, если сходить.
— Какая Нюра?
— Лошадь. Она нам воду возила. Пока могла.
Фотограф посмотрел на Баранчука. Баранчук встал, отряхнулся, встал к «максиму», взялся за ручки, как за плуг, и лицо у него стало торжественное. Щёлкнуло. Ещё раз.
— Ещё пулемётчика.
— Вон пулемётчик, — Коробов показал на Зыкова. — Он вам сейчас всё покажет.
Зыков встал. Взялся за ручки. Голосом Кожемяко, точно, до треснувшей линзы:
— «Я командир взвода».
Кожемяко посмотрел на него.
Корреспондент с блокнотом посмотрел на Кожемяко.
— Это он, — Кожемяко пожал плечами. — Так и запишите.
Вечером старшина Гмыря принёс еду и новость. Еда была — каша, пшёнка, с тушёнкой, в термосе, тёплая ещё. Новость была — держим. Полк держит, дивизия держит, Могилёв держит, а немцы обошли город с двух сторон и уже за Днепром, и это, по словам Гмыри, «пока не наше дело».
— А чьё?
— Штаба. — Он поставил термос. — Ложки есть?
— Есть, — Шилов уже держал ложку. На черенке — две буквы.
Коробов посмотрел на буквы и молча забрал. Шилов достал вторую. Откуда — никто не спросил.
Ели молча. Зыков читал сводку голосом Левитана — свежую, которую Гмыря принёс с собой на бумажке. В сводке было про упорные бои на Западном направлении. Про Могилёв в ней не было, но я был не против — военная цензура, понимать надо.
— Коробов.
— Чего?
— Спорим?
Он посмотрел на часы.
— На что?
— На то, что нас до утра не выбьют.
— Не спорю. — Он опять посмотрел на часы. — До утра — это когда?
— До шести.
— До шести не выбьют. — Он подумал. — Это я и без спора знаю. Ты спорь на то, чего не знаешь.
— Тогда — выдадут водку?
— Выдадут. Завтра. — Он оглядел дзот. — После такого — выдадут.
— Спорю, что нет.
— Полпачки?
— Полпачки.
Он протянул руку. Я пожал. Шилов смотрел на нас, как на кино.
— А я? — он вытянул шею.
Коробов повернулся. Посмотрел на него. Потом — на ремень, офицерский, с двумя пряжками. Он на этот ремень смотрел с первого дня.
— С тобой — на «до шести». Позиция устоит — ремень мой.
— Ты ж сказал, что знаешь.
— Я знаю. Ты — нет. Спор — это когда один знает, а второй всё равно спорит.
Шилов сглотнул, посмотрел на ремень и протянул руку.
— До шести, — Коробов пожал и посмотрел на часы, как будто там уже было шесть.
Дежурства я расписал так: первым Гринюк, вторым Баранчук, третьим, с двух до четырёх, Зыков, за ним Коробов.
Я лёг у стены, на ленты, и уже проваливался, когда рядом заговорили вполголоса.
— Мишка. Давай поменяемся. Ты с двенадцати, я с двух.
— Зачем?
— Я с двух всё равно не сплю. Привычка, рейсы ночные.
— А… спорим на что?
— Без спора.
Первый раз — без спора. Я хотел это обдумать, но тело решило само.
Проснулся от мины.
Не от близкой. От того, что дзот вздрогнул и накат сказал что-то деревянным голосом. Потом ещё. Потом дальше, дальше, вдоль траншеи, — ночной беспокоящий, по площади, как по расписанию. Потом тихо.
— Кто снаружи?
— Коробов, — Вятка сел. — Поменялись они.
— Коробов!
Тихо.
Я вылез. Ход сообщения. Луна. Бруствер. У бруствера, в ячейке, где стоял дежурный, — ничего. Дальше, в трёх метрах, где мина легла на край траншеи, — он. Лежал, как сел. Спиной к стенке, голова на грудь. Часы на руке. Циферблат чёрный, стрелки видно при луне.
Три сорок.
Я его поднял. Он был не тяжёлый — рыжий, сухой. Я его отнёс в дзот, положил у стены, и Вятка накрыл шинелью, а Гринюк сел рядом.
Баранчук отвернулся к стене.
Зыков сидел у входа и смотрел на свои руки.
Шилов не спал. Смотрел на шинель.