Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 49)
К монетам вскоре присоединились марки и бумажные ассигнации. Я все глубже втягивался в мир коллекционерских страстей. Оброс друзьями, столь же одержимыми этой темой.
Вскоре мы стали ездить на толкучки – в специальные точки столицы, где нумизматы и филателисты тусовались и обменивались элементами своих коллекций. Обмен считался делом сакральным. Было несколько таких точек – например, у магазина «Филателист» и в музее Тимирязева на Малой Грузинской. В музее Тимирязева даже имелась отдельная комната, где собирались одержимые. Я и мои друзья – мы быстро сделались своими в этой среде, составив небольшую группу шнырких и оборотистых малышей.
Я не преследовал никаких коммерческих целей, да у меня тогда и не было ясного представления о том, что такое «коммерческие цели». Но, как говорится, деньги липнут к деньгам – и это чистая правда. В том числе к деньгам старинным, коллекционным, липнут деньги современные, актуальные. Как-то очень незаметно и ненароком так вышло, что в наших руках вдруг замаячили охапки денег – самых настоящих, советских, сиюминутных. Когда тусуешь в деле, это происходит само собой: обмениваешь, потом начинаешь продавать излишки, повторы, или те ветки коллекции, к которым утратил интерес. Продаешь, чтобы купить новые штуки для коллекций. Покупаешь, но все равно что-то остается, и ты уже глазом не успел моргнуть, как стал подпольным богачом. Мы к этому не стремились, но так вышло. Мы не вполне понимали, что нам делать с этими пачками советских денег – мы же были детьми. Одно казалось очевидным: родители наши ни в коем случае не должны знать об этих деньгах. Все мы четко понимали: нам сразу запретят эти тусовки у «Филателиста» или в музее Тимирязева, если узнают о деньгах. Ребята в нашей группировке попались четкие – никто ни разу не пропалился. Один из нас – капризный армянский мальчик, которого все уважали за то, что он являлся счастливым обладателем двух игрушечных железных дорог, изготовленных в ГДР, – сделался банкиром нашей группы. Он хранил все наши деньги в каком-то тайнике, о котором никто из нас не знал, где он находится и что собой представляет. Паренек взбалмошный, но честный. Он был круглым отличником и преуспевал в математике, ездил на математические олимпиады, поэтому помнил без записи все суммы – сколько денег кому принадлежит. И выдавал их по первому требованию. С этим все было четко, но оставался открытым вопрос: что же с этими деньгами делать?
Как десятилетним пацанятам потратить тайные деньги в социалистической Москве середины семидесятых годов? Вопрос оказался не из простых. Мы все были домашними мальчиками, жизнь наша протекала так или иначе на виду у наших родителей, да, собственно, и сама социалистическая Москва того времени не предоставляла особых возможностей.
В основном мы просто бесцельно ездили по городу на такси. Тогда быть домашними детьми означало нечто иное, чем теперь. Мы могли самостоятельно тусоваться по всей Москве, это считалось вполне нормальным. Таксисты спокойно возили детей без родителей – сейчас это вряд ли возможно. Иногда мы шлялись по ресторанам – пускали нас только в дневное время, алкоголя не наливали, но все же кормили, если нам удавалось всунуть деньги швейцару или метрдотелю. Мы сидели там с нашими приятельницами, пили лимонад, ели заливное и пирожки и хихикали как полные дураки. Видимо, предполагалось, что мы в этой ситуации должны чувствовать и вести себя как взрослые, но у нас это плохо получалось. Меня лично вообще не прикалывало корчить из себя взрослого – меня вполне устраивал статус ребенка. Но все равно мне нравилось изображать из себя эдакого Остапа Бендера, крутого авантюриста. Я уже говорил о расщепленных героях семидесятых, которые всегда казались чем-то иным, не тем, чем являлись на самом деле. Героем номер один в этой гирлянде всегда оставался Штирлиц, шпион-разведчик, поддельный эсэсовец.
Соревноваться с ним в популярности мог только Остап Бендер, авантюрист и неунывающий обманщик. Вся страна тогда пела песню из этого фильма, упоительный гимн авантюризма:
Когда-то, в конце двадцатых годов двадцатого века, Ильф и Петров придумали этого гениального персонажа, и с тех пор все русскоязычные существа обожают его. Бендер – одинокий частник, выглядящий пусть и обаятельным, но все же обреченным и жалким на фоне сплоченного общества, охваченного коммунистическим энтузиазмом. Все стремятся к коммунизму, а он стремится в Рио, где все ходят в белых штанах. В Бразилию, где много диких обезьян (популярная фразочка из еще одного культового фильма семидесятых). Таким задумывался Бендер, но в описываемые мной брежневские времена советское общество уже не верило в коммунистические идеалы (даже не то чтобы не верило, а просто эти идеалы всем надоели, вышли из моды), и Бендер из отщепенца превратился в распространенный социальный тип. В начале девяностых Бендер окончательно восторжествовал, из симпатичного неудачника трансформировался в эталон преуспевающего человека. Настало время великих комбинаторов. Все надели белые штаны и ломанулись в Рио – ну или в Гоа, что в данном контексте почти одно и то же. Сейчас Бендер снова не в моде, все захотели быть честными и ответственными членами гражданского общества.
Все, как вылупленные комсомольцы двадцатых годов двадцатого века, бичуют коррупцию, борются с моральными изъянами, соблюдают новую этику – короче, маются прекраснодушной неототалитарной хуетой нового коллективизма. Выглядит это настолько омерзительно, что думаешь, глядя на этот подъем высокоморального говна: нет, уж лучше прощелыга Бендер в белых штанах!
Сидя в этих опустошенных ресторанах (там, как правило, не было посетителей в эти дневные перламутровые часы), сидя в детских компаниях, взирая на смеющиеся губы девочек, глядя на узкие перламутровые часы на смуглом запястье одной из них, надкусывая холодный аскетический пирожок, делая глоток приторного и пузырящегося напитка «Буратино», я погружался в блаженную бурую тину своих мыслей, я прикасался к зеленой ряске своих болотистых соображений – большой лотос расцветал на поверхности болот, и девочки в зеленых рясах водили вокруг него радостный хоровод, легко переступая босыми ногами с одного бархатистого листа на другой. Я думал о животных, о своей безграничной любви к этим нечеловеческим телам, к настороженным ушам, к панцирям и шубам тех особей, что всецело посвятили себя летаргическому уюту. В качестве коллекционера я владел блистательным зоопарком: животные, изображенные на почтовых марках, животные и птицы, чьи выпуклые образы я мог лицезреть на поверхности экзотических монет, – эти микроскопические барельефы иногда бывали так поразительно отчетливы, что можно было рассмотреть каждую ворсинку на загривке ондатра, каждое перо в оперении пеликана, каждую чешуйку на панцире броненосца, – такую отчетливость может предоставить жаждущему оку гравюра на стали или же умелая чеканка по серебру и меди. Слово «четкость» означает исчисляемость: то состояние явленного, когда ты можешь пересчитать все элементы, из которых это явленное состоит. Помимо монет, я обладал также невероятным количеством бумажных ассигнаций разных стран с изображениями животных. И на этих ассигнациях каждое животное представало в двух воплощениях: одно из воплощений было графическим, гравированным, другое же являлось моему зрению, когда я смотрел ассигнацию на просвет, – тогда представало передо мной как бы астральное тело того зверя или птицы, которых я только что рассматривал в образе гравюры. Не только лишь водоплавающие и земноводные превращались в водяные знаки, но и все прочие представители флоры и фауны, включая королей, президентов, ученых, композиторов, а также прекрасных дев, олицетворяющих ту или иную страну. И каждый советский алкоголик, ставший счастливым обладателем красного червонца, мог насладиться туманным профилем астрального Ленина, глянув сквозь ассигнацию на весеннее, зимнее, осеннее, летнее небо. Родное небо, чью ясность этот гипотетический алкаш, должно быть, желал поскорей затуманить посредством чаемых возлияний. Чаемых, но отнюдь не чайных и не случайных возлияний. Нам же, детям, алкоголя не наливали. Хотел добавить «к сожалению», но какие тут могут быть сожаления? Мы и так были опьянены – детством, деньгами, приключенческой аурой наших обсессий.
Я наивно полагал, что, когда стану взрослым, по-прежнему буду пылко коллекционировать монеты, старинные ключи, марки, бумажные ассигнации и необычные бутылки из цветного стекла. Но, начиная лет с двенадцати, я стал просыпаться по утрам, пробуждаемый эрекцией, – член мой не желал разделять со мной безмятежность детского сна, он будил меня своим непостижимым торчанием, как Буденный, как Будда, как будильник, как будетлянин. Он пробуждал меня к иной жизни, к иным вожделениям… И, вскоре после того, как начались эти эрекционные побудки, я стал терять интерес к своим коллекциям. Я перестал ездить на нумизматические и филателистические толкучки в музее Тимирязева и в других точках Москвы. Мне внезапно показались невероятно скучными эти тусовки, где люди с пылающими от алчности глазами показывали друг другу небольшие альбомы с марками и монетами, и все они так пристально, жадно, по-охотничьи всматривались во что-то маленькое и неживое, всматривались в лица металлических дисков и в крошечные кусочки бумаги с зубчатыми краями, с клейкой изнанкой. Только что я был одним из них, только что я шнырял между ними, чувствуя себя как рыба в воде. Только что я заглядывал в разверзаемые сокровищницы и молниеносно выхватывал взглядом то, что могло представлять собой интерес с точки зрения моей обсессии. И вдруг я, словно бы пробудившись, увидел со стороны эти кучкующиеся, алчные толкучки, состоящие в основном из подростков и стариков (и почти все мужского пола). И эти сборища показались мне отталкивающими. Все реже и реже открывал я свои альбомы с марками или коробки из-под шоколадных конфет, где вместо давно сожранных сладостей лежали монеты, что делало эти коробки гораздо более тяжелыми, чем были они в начале своей жизни, когда они продавались в кондитерских магазинах, наполненные приторными, нежными, недолговечными телами. Конфеты и монеты неплохо рифмуются. Но конфетная сладость, прежде содержавшаяся для меня в чеканных металлических дисках, вдруг испарилась – я больше не ощущал сладострастного озноба, прикасаясь к монетам. Вместо этого девочки и девушки все чаще посещали мои сны. Да и наяву я увидел их как бы совершенно новым зрением, как если бы я вдруг прозрел. На деле это прозревание, это пробуждение нового зрения происходило постепенно. Я, конечно, догадывался, что это новое зрение каким-то образом связано с моими утренними эрекциями, но все же об этой связи у меня сохранялось несколько расплывчатое представление. Я больше не изучал часами книги по нумизматике. Вместо этого я с новым интересом рассматривал каталоги живописи старых мастеров или чешские черно-белые журналы, посвященные искусству фотографии, журналы шестидесятых годов, которые стопками лежали у нас дома. В этих журналах нередко встречались обнаженные и полуобнаженные девичьи тела, и я всматривался в их изгибы, в развевающиеся волосы, в улыбки, в запрокинутые подбородки и сверкающие ноги, я погружался во тьму и свет их блестящих глаз, медленно осознавая, что вступаю в чертоги новой обсессии, гораздо более могущественной и благословенной, чем все предыдущие.