18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Крусанов – Голуби (страница 41)

18

– Ещё бы. Полина ему вчера полчаса хвост накручивала, чтобы не забыл.

– Конечно, – сверкнула глазами Полина, – от тебя не дождёшься! Мог бы и сам, вместо того чтобы уклоняться. Отец для сына – авторитет, а ты с ним много разговариваешь?

– Продолжительность беседы на авторитете не отражается – прямой зависимости нет, – миролюбиво возразил Пётр Алексеевич. – Наоборот – слов надо бы поменьше. Главное – пример. Лучше дела без слов, чем слова без дел.

– Ты уж и впрямь с ним слишком носишься, – поддержал зятя Александр Семёнович. – Нам в детстве куда как вольнее было.

– Так всё воспитание на мне! – Полина крепко держала оборону.

Однако спорить с ней в таком ключе никто не собирался.

– Учился у нас в Академии студент – со мной вместе, – издалека завёл речь Александр Семёнович. – Рисовальщик прекрасный – от Бога. С живописью похуже было, но рисунок – лучший в группе. А то и на всём курсе. И была у него странность – петухом кричал, как Суворов. – Александр Семёнович рассмеялся забавному воспоминанию. – Когда найдёт на него, вильнёт в сторонку и давай кукарекать. А иной раз и в компании – если подопрёт. Недолго – два-три раза прокричит и готово. Мы все уже привыкли – он негромко, не из всей мочи… Ничего с собой поделать не мог. А когда женился – студентом ещё – жена и возьмись его отучать. Воспитывать. Мол, некультурно, куда это годится – петухом ни с того ни с сего… Он в ванной от неё запирался и там кукарекал и из дому сбегал – в булочную или ведро вынести. Только она от него не отступала – и отучила. А как отучила, он весь словно погас. И вот не поверите – рисовать стал по-другому, негодно. А потом и вовсе бросил, ушёл из Академии.

– К чему это ты? – насторожилась Полина. – Петя, убери бутылку кваса, чтобы Пал Палыч закуску видел.

– Ничего, ничего, – встрепенулся Пал Палыч. – Ня мешает.

Пётр Алексеевич тем не менее бутылку переставил.

– А к тому, – проникновенно сообщил Александр Семёнович, – что у каждого, я думаю, есть… Как сказать? Есть такая музыкальная шкатулочка, которая Богом ли, природой ли, при рождении в человека вложена. Вроде того. Но штука в том, что раскрывать эту шкатулочку и в ней копаться – детальки менять, пружинки подкручивать – нельзя. Нипочём нельзя. – Он подцепил на вилку кусочек розовой редиски. – Не то что копаться – проговориться о её содержимом человеку и то невозможно. Потому что такое там… Жуткое дело. Иной даже на всякий случай глаза закроет, специально не разбирается – не знает в точности, что там схоронено, чтоб ненароком не сболтнуть.

– Непонятно, – сказала Полина.

– Напротив, – возразил Пётр Алексеевич, – очень даже понятно. То, что нам даруется, даруется букетом, в одной упаковке. Комплектность в этой шкатулочке сложная – если будет нерушима, то работает, играет, а если какой противовес собьётся – конец всей музыке. То есть оно тут всё одновременно, нераздельно и невычленимо – постыдное и ангельское – и только так фурычит. – Пётр Алексеевич посмотрел на Полину. – Вот человек рисует, хорошо рисует, а жена говорит: «Дорогой, ты у меня самый лучший и талантливый! Вот если бы ты ещё кукарекать перестал, было бы полное счастье! Будь добр, зайчонок, перестань кукарекать!» Зайчонок любит жену, поэтому ведётся, не бросает её к чертям собачьим, а совершает над собой неимоверное усилие и перестаёт кукарекать. И заканчивается как художник. Просто становится другим человеком. – Он перевёл взгляд на тестя. – Я правильно вас понял, Александр Семёныч?

– Так и есть, – кивнул Александр Семёнович. – У меня на этот счёт была картина – холст, масло, сто пятьдесят на девяносто. «В парикмахерской» называлась. Там паренёк – весь в простыню обёрнутый, одна голова торчит, и голову эту крепкие такие руки машинкой под ноль стригут. Помните, наверно, – обратился он к дочерям. – Англичанин её одной из первых купил.

– А при чём тут воспитание? – не сдавалась Полина.

– А ты посмотри-ка вокруг, на тех, на воспитанных, – предложил Пётр Алексеевич. – Это же сплошь поддельные ёлочные игрушки – те, что не приносят радости. Вот они ходят, здороваются, моют руки перед едой, абонемент у них в филармонию, маленькими – пятёрки домой, взрослыми – зарплату, ничем вроде бы от настоящих не отличаются… Но это только тела, музыкальная шкатулочка внутри молчит. Она развоплотилась. Поэтому и радости от них – никому. Даже им самим.

– Что же мне, и сына не воспитывать? – опешила Полина.

– Воспитывать, – разрешил Александр Семёнович. – Но без напора. Давить не надо. А то, слыхали, теперь хотят уже и после смерти пестовать: в Англии Гогена требуют запретить и убрать из музеев. Мол, он там, на Таити, развратничал и морально разлагал туземцев. С таитянками якобы… – Александр Семёнович не смог сдержать смеха. – С ума мир сбрендил!

– Смотрю я на вас и удивляюсь, – признался Пётр Алексеевич. – Что вы, Александр Семёныч, что вы, Пал Палыч, одинаково каким-то врождённым умом глубоки. Не всем ведь такое счастье достаётся.

– Ох глубоки! – подспудно переживая небольшую обиду, не сдержалась Полина. – Глубже некуда. Даже челюсть сам себе подгонял, не поехал к протезисту.

– Точно, – подтвердил Александр Семёнович. – Сам доводил – напильником. Понемногу – раз, другой – аккуратно. Теперь готово. Вон улыбка какая! – Александр Семёнович блеснул вставными зубами. – Сколько раз к протезисту можно ездить? А тут я, не выходя из дома, в три приёма… Чувствую, что мешает – подпилю. Вставил – лучше. Вот так и довёл. Материал у челюсти заграничный – больно красивый. Я поначалу жалел, а потом – ерунда, думаю, и напильником… – Александр Семёнович деловито осмотрел стол. – Но это к делу не относится – мы как пили, так пить и будем. Наливай, Петя!

После Академии Александр Семёнович отправился на Целину – был молод, задирист, лёгок на подъём. Истории о жизни в Казахстане, где он прогостил восемь лет, составляли отдельный, довольно значительный блок его памяти: там он встретил свою будущую жену, там родились дочери, там он завёл друзей, с которыми (кто дожил) поддерживал связь по сию пору. Гагарин, Евтушенко, Высоцкий, романтические протуберанцы манящей внутренней свободы – всё это было воспринято им на Целине. Именно там он впервые в полной мере почувствовал себя хозяином собственной жизни (вдохновляющее, но обманчивое ощущение), вкусив раздолье и тяготы этого странного, а порой двусмысленного положения, – там кипела его молодость, которая в сознании Александра Семёновича и теперь ничуть не остыла, порой выплёскиваясь через край цветной пеной рассказов о невероятной рыбалке на степных озёрах, об увязающих в сырых солончаках машинах, о дотошном колхозном председателе, тщетно ковырявшем на приёмке гвоздём мозаику, которую Александр Семёнович с товарищами выложили в вестибюле сельского дома культуры, о метелях, заметающих снегом посёлки до крыш, об аккуратных домиках с палисадниками в немецких хозяйствах, об идейных сварах молодых художников с творческим начальством, которые теперь и самому ему уже казались пустой запальчивой трескотнёй – юность в отношении предшественников всегда чувствует себя правой на том основании, что более, как ей кажется, искушена в вопросах прекрасного. Такова её родовая примета. Или это не юность.

Пётр Алексеевич, а тем более Полина и Ника, эпопеи эти знали наизусть. Зато Пал Палыч слушал Александра Семёновича с неизменным вниманием, как ребёнок слушает истории о странствиях в таинственное тридевятое царство, – он всю жизнь прожил здесь, на новоржевской земле, а самая дальняя точка, куда забрасывала его судьба, находилась по соседству, в Ленинградской области, где он два года тянул в Каменке срочную службу танкистом.

– У нас в Академии было – куда хочешь практика, – рассказывал Александр Семёнович. – В студенческие годы – целый месяц. Я тогда первый раз на Байкал съездил. Четыре недели на Ольхоне – блеск! А во второй раз сговорились с целиноградцами – все уже разъехались в то время кто куда, но списались. Нешатаев тогда жил в Улан-Удэ – он и организовал. Это году в семидесятом, наверное… – Александр Семёнович отвлёкся на умственные исчисления. – Ну да, в шестьдесят девятом мы с женой и детьми вернулись в Ленинград, а в семидесятом… В Целинограде у нас хорошая была компания – не все художники, разные были. Густокашев – тот из КГБ, по экономической части – в любом бухгалтерском отчёте баланс мог свести копейка в копейку. Он на Байкал с винтовкой малокалиберной приехал, ему позволялось. Эх, хорошо было! Жили на берегу в палатках. Рыбаки-артельщики за кружку спирта ведро омулёвой икры давали. А у меня должность была – кастрат! Я по костру был главный.

И эти, байкальские, истории Пётр Алексеевич слышал от тестя неоднократно, но теперь финал по своенравию патриаршей памяти вдруг оказался новый, с подробностями, прежде не звучавшими.

– Лечу обратно из Иркутска в Ленинград – это тогда, в семидесятом, ещё девчонки крошечные были. А в том же самолёте юношеская баскетбольная команда на борту. Школьники, наверное, или студенты только-только… Но – дылды. – Александр Семёнович вознёс взгляд к потолку. – Бузили вначале друг с другом в шутку, а потом стали кроссворд разгадывать. И тут у них вопрос: первый советский народный художник. И никто не знает. А я рядом сижу. Они ко мне: вы не знаете? А я знаю. Разговорились, подружились. А посадили нас почему-то в Абакане. Дозаправка. Выходим мы с ними, а рядом с аэродромом – ряды торговые, и бабки сидят, торгуют. Нас увидали и кричат: гляди – баскетболисты! И на меня: а тренер-то, тренер – шпендрик!