Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 71)
Чем дальше, тем больше культурный обиход определяется разложением старого доброго понятия факта в массивах данных и следующим отсюда возрастанием информационных перегрузок. Множество авангардных авторов XX века были предельно рефлексивны к возрастающим объемам и изменению способов передачи и хранения информации. Если бы новых медиа не существовало, их следовало бы выдумать – причем самой литературе.
Подобный ракурс заставляет пересмотреть многие категории поэтики – от индивидуального стиля до локуса художественного изобретения, от процедур культурной памяти до технической воспроизводимости, равно как, конечно, и постмедиальную судьбу факта в литературе. Примечательный и регулярный аргумент, согласно которому «сегодняшние факты (информация, данные) фантастичнее любого (повествовательного) вымысла», в очередной раз подчеркивает, что категория факта существует только в определенном эпистемологическом/медиалогическом контексте и параллельно с экспериментами литературного позитивизма переживает фикционализацию в повседневной медиа(коммуникации).
3. Медиалогия (литературного) факта
Все критяне лжецы.
Как мы старались подчеркивать на протяжении всего исследования, тема фактов смыкается не только с научной эпистемологией и через нее с историей литературы, но и с историей медиатехники. Каждая новая технология передачи и хранения информации трансформировала не только нравы, властные отношения, но также переопределяла понятие факта. Как, однако, сейчас часто отмечают, с приходом интернета место «фактов» занимают «данные», что ведет к асимметрии информационного избытка и эпистемологического дефицита и, как следствие, упадку культуры аргументации, основанной на фактах. Таким образом, организация все более массовых циркуляции фактов и доступа к авторству, как о том мечтали идеологи фактографии, не ведет по необходимости к возрастающей просвещенности пользователей.
Впрочем, медиатехника начинает (де)формировать понятие факта задолго до интернета. Систематически организованный захват внимания посредством медиа, или, как это называет Бернар Стиглер, psycho-pouvoir[1275], развивается от изобретения радио (1920), через телевидение (1950) к цифровым технологиям (1990) и в конечном счете ведет к современному синдрому дефицита внимания (Attention Deficit Disorder). Все более повышающиеся ставки в этой войне за ресурс внимания и все более совершенствующиеся технологии его захвата закономерно ведут к истреблению самой антропологической способности к нему[1276]. В этом высокотехнологичном вихре отчуждения все более и более многочисленные и несистематизированные факты снова оказываются скорее раздражителями в физиологическом смысле (как это уже было со словами в дискурсивной инфраструктуре авангарда – ср. «речевые сигналы» (Третьяков)), нежели основанием умозаключений или рациональной аргументации (не говоря уж об осведомленном гражданстве или реалистической эстетике). В свою очередь, ностальгия по более цельному образу прошлого (включая его довольно воинствующие версии) не только не исключает, но в известной степени нуждается в пользовании современными электронными медиа: именно они продуктивно дробят картину мира, на дефиците цельности которой играют консервативные дискурсы. По этой причине критическая теория (литературных) фактов должна быть избавлена от всякой ностальгии «старых добрых деньков» (Брехт), которая обычно указывает только на чуть более просвещенную форму культурного консерватизма и фантомные боли утраты авторитета «центрального офиса», а не только решительно противостоит экономике рассредоточенного внимания при капитализме[1277].
Если Гертруда Стайн еще переживала, что «сегодня каждый потребляет столько информации, что теряет всякий здравый смысл»[1278], а Юрий Тынянов был раздосадован тем, что «каждый день распластывает нас на 10 деятельностей. Поэтому мы ходим в кино»[1279], то, по мнению сегодняшних медиаэкологов, потребление информации достигает 12 часов в день, а новые вдохновляющие средства фиксации и передачи фактов (web 2.0) практически совпали с мгновенно последовавшей усталостью от их изобилия[1280]. Как писал Беньямин все в тех же 1930-х годах, когда литература еще пыталась иметь дело с фактами и определявшими их конструкцию техниками, но уже обращала взор к «ремесленной форме повествования», «каждое утро нас информируют о новостях земного шара. И однако же, мы бедны примечательными историями»[1281]. Сегодняшняя нищета коммуникативного и повествовательного опыта приводит к еще большей асимметрии между «новостями земного шара» и «примечательными историями», страсть к которым все чаще принято рассматривать как тоску по «большим повествованиям»[1282]. Это заставляет экспериментальную литературу, с одной стороны, держаться принципиально отличных институциональных и медиаэкологических ниш, а с другой – зачастую делать ее объектом лабораторного исследования и экспериментальных испытаний информационных перегрузок (как полагается, на теле или, точнее, теперь психике автора)[1283].
Если на заре
В дефиците, напротив, оказываются адекватные инструменты навигации и когнитивные техники синтеза, которые не сводились бы ни к вытеснению нового опыта информационного изобилия, ни к априорной данности завершенной картины мира. Именно
Это еще одна причина, по которой поворотным моментом в этой истории факта (пограничной для науки, литературы и медиа) мы называем опыт советской фактографии – при всем его отличии от современной практики фактов, позволяющем, однако, реконструировать ее генеалогию. Если в момент изобретения новых техник записи и трансляции Брик требовал как можно больше фактов и желательно никак сюжетно не организованных («не деформированных»), то сегодня все более очевидным становится, что факты переживают деформацию (сжатие) из-за дефицита их организации и контекстуализации. В кантовском определении Просвещения для того, чтобы пользоваться своим умом, была необходима только смелость, сегодня для этого нам систематически недостает еще аппаратных возможностей.