Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 62)
Литература чрезвычайного положения
Шаламов предлагает новый синтез на базе модели литературы факта, в котором документальный материал не существует вне «формы его фиксации», чему служит собственная кровь автора, а также вытекающая из этой физиологии
Можно делать с фактами только два дела: или можно их использовать в протоколе или в прокламации. Протокол не искажает факты – он их фиксирует во всей их реальности. Прокламация не фиксирует факты, а пользуется ими и искажает их в том направлении, в каком ей это нужно[1155].
После опыта распространения прокламаций в университетские годы, приведшего к первому аресту, Шаламов навсегда ограничивается жанром протокола, который, однако, у него самого никогда не сводится к фиксации фактов. Шаламов их не искажает, но, как и «документ, окрашенный кровью», подразумевает тем большую «достоверность протокола, очерка, подведенную к высшей степени художественности» («О моей прозе»). Если в литературе факта флагрантный характер материала противостоял его художественной деформации, то у Шаламова обратная пропорция заменяется прямой:
В «Колымских рассказах» отсутствуют описания, отсутствует
Место цифр и организационных выводов, сбор фактов и интонацию «информации» заменяют страшная тема и изображение новых психологических закономерностей. Не может быть ничего более полемически заостренного против ЛФ, чем «изображение» и «психология», однако важно то, что изображаются
Все дело в том, что Шаламов берет у Лефа не столько
Шаламов подразумевает, что референциальный мир его прозы – это мир настолько чрезвычайный, невысказываемый, что он не может, а то и не имеет права заботиться о стиле; с другой стороны, этот мир не только оказывается высказанным на наших глазах, но и снабжается добавочной чрезвычайностью, залегающей в самом
позавчера в пять часов пополудни я взял с книжной полки тыняновскую «Проблему стихотворного языка» и проглядел эту книжку <…> Великое достоинство тыняновских работ, а равно и всех авторов сборников ОПОЯЗа – это приближение читателя к вопросам истинной поэзии. Если хотите понять, что такое стихи, то надо читать работы ОПОЯЗа <…> это – наилучшее, чуть не единственное на русском языке описание условий, в которых возникают стихи. И, цепляясь за тыняновские фразы, за опоязовские фразы, вдруг находишь путь к настоящему[1158].
Трюизмом может прозвучать то, что Шаламов не является приверженцем формализма, орнаменталистского понимания письма. Но вот как он сам подытоживает древнюю тяжбу, связывающую техническое с тематическим: «Новая, необычная форма для фиксации исключительного состояния, исключительных обстоятельств» («О моей прозе»). Этот избыток необычности и исключительности не позволяет нам определиться, в чем же здесь дело: в форме, совершающей решающую работу новизны, или в исключительном состоянии, которое будет воздействующим тем больше, чем меньшей литературной обработке оно подверглось?[1159] Очевидно, что исключительные референциальные объекты влекут за собой перераспределение выразительных средств, а новая форма по определению падка на современный материал[1160]. Но в любом случае сохраняется очевидность первичной инициативы, тогда как Шаламов последовательно избегает глаголов-связок: «форма
Если такой знаменательный объект формалистской теории, как
В этом парадоксальном размещении и следующей из него претензии мы узнаем что-то из уже разбиравшихся выше стратегических ультиматумов. Как и полагалось с основания (Белинским)
к очерку никакого отношения проза «Колымских рассказов» не имеет. Очерковые куски там вкраплены для вящей славы документа, но только кое-где, всякий раз датированно, рассчитанно. Живая жизнь заводится на бумагу совсем другими способами, чем в очерке (147).
Жизнь заводится на бумагу неуточняемыми способами: «Новизну материала я считал главным, единственным качеством, дающим право на жизнь»[1164] – акцент на материале снова как будто сокрушает все возможные критерии (орнаментальной) литературности, однако очевидно, что в этой фразе имеется в виду «право на жизнь» (что характерным образом Шаламовым во фразе опускается)
Именно в этом эпистемологическом колебании между фактами/материалом/содержанием высказывания и актом/конструкцией/событием высказывания и дает о себе знать наследование Шаламова Лефу и интернациональному авангарду в целом. И – в его же собственном духе – вместе с тем обнаруживает пределы чисто формалистской оппозиции материала и конструкции, или лингвистической оппозиции содержания и акта высказывания[1165]. Во всех приведенных формулах Шаламов обнаруживает свое наследование скорее конструктивистско-производственнической коллизии индексально фиксируемого факта и его медиатехнического монтажа, для реализации которой на письме мы предложили выше понятие