Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 44)
Хочется рассказывать медленнее, но ритм жизни писателя-оперативщика, перемещающегося между ставропольскими колхозами и европейскими столицами, этого не позволяет. Большая форма брезжит где-то на творческом горизонте, но автор-как-производитель всегда предусмотрительно придерживается журнального медиума и соответствующего этому, а также самим фотомонтажам и зонгам героев, темпу повествования:
Эйслер возник в связи с мелодией, которую на улицах комсомольский оркестр высвистывал на флейтах. Хороший инструмент флейта, незаменим в уличной стычке. Драться гитарами куда хуже. В истеричном протесте зрительницы фешенебельного театра против непривычной пьесы впервые я почувствовал, что такое Брехт. <…> Расхохотавшиеся около вывешенного газетчиком нового журнала «А. I. Z.», веддингские рабочие дали мне понять, что такое Хартфильд (452, пунктуация авторская).
Для них всех характерен поиск эпоса <…> Наш эпос активен, публицистичен. Он не просто «повествование о», не просто информация, он – информация сознательно направленная (454–455).
Третьяков испытывает чувство эпичности происходящего и отмечает приметы эпического рода в техниках дружественных работников искусства, но при этом он помнит и о том, что «пролетарская революция требовала эпоса, который помогал бы не окаменять, но, наоборот, изменять действительность» (455). Выходит нечто вроде интерактивного эпоса, сохраняющего широкий охват событий (возможно, благодаря широкополосной печати), но при этом каждое из них продолжает активно развиваться при участии автора-оперативщика – или его несколько забегающего вперед воображения:
Я видел эти баррикады, но в разобранном виде: они стояли на углах улиц афишными трибунами и ящиками у овощных лавок, они пока что громыхали по рельсам желтыми трамвайными вагонами (449).
Социал-демократы были решающей партией в Германии. Полицей-президент Берлина был социал-демократ. Социал-демократы называли себя «марксистами». Улицы Маркса в Берлине не было (447).
Непонятно, речь идет об
Еще лучше эта «нежно-эмпирическая» теория опережающего восприятия и соответствующая ей медиатехника писательского ремесла опознаются по некоторым повествовательным эффектам: Третьяков приезжает в предгитлеровскую Веймарскую республику и, начиная с первого абзаца «Людей одного костра», несколько раз называет ее так (что значит, что сами портреты-репортажи он пишет или, во всяком случае, размещает в момент высказывания после возвращения в Советский Союз и по прошествии нескольких лет), но в одном месте он говорит и о «публицистических работах Брехта послегитлеровских лет» (494). Учитывая, что Третьяков погиб в 1937 году, он мог только предполагать или предчувствовать непременное падение Третьего Рейха и позднейшую трансформацию метода Брехта – «драматургия цинического парадокса начинает развиваться в сторону педагогического театра, эпической драматургии, по мере его приближения к коммунистическому движению» (484)[755]. Чувство участия в истории, не прекращающейся борьбы только усиливается от знакомства «с зарубежными работниками коммунистического искусства, в основном с немцами» (452), а к «длительному наблюдению» добавляется расширенная и дополненная география, что позволяет Третьякову даже говорить о «будущей советской Германии» (464).
Наконец, эпики добавлял и тот самый «фашистский костер, на который свалены были произведения этих людей, <что> создал особо напряженное чувство кровного братства» (454). Возможно, этот странный жанровый гибрид «оперативного эпоса» определяется самим чувством уже надвигающегося конца и все еще сохраняющихся задач момента, которые объединяли всех «людей одного костра»:
<…> не просто цепь фактов. Это
В этих «знаках, подаваемых сжигаемыми на костре»[756] мы уже непосредственно подходим к дальнейшей эволюции оперативной фактографии в советской литературе[757]. Однако перед этим не мешало бы несколько расширить институциональную географию этого костра и показать, какой еще резонанс получала литература факта в немецкоязычном мире конца 1920-х – начала 1930-х годов.
Между Веной и Дессау, или Новая вещественность и прозрачность конструкции
За два года до лекции Третьякова в Берлине, когда в городе как раз еще случалось собирать баррикады, на юго-западе от него, в Дессау, состоялась лекция Рудольфа Карнапа перед студентами и преподавателями Баухауса. Логические позитивисты из Венского кружка и художники Баухауса имели немало общего – помимо языка, эпохи и отчасти политических симпатий, но, возможно, главным, что усиливало чувство общности «научной картины миры» и «интернационального стиля», был общий враг – тот же самый, против которого выступали и все перечисленные выше
Изначально общий акцент модернистской революции каждого отдельно взятого медиума делался на его непрозрачной материальности. Однако в советской
Третьяков и вслед за ним Беньямин делают акцент на
Можно даже сказать, что Баухаус развивался – от первой версии в Веймаре, где было еще много экспрессионистских усилий, к марксистской и технической ориентации в Дессау – в полном соответствии с описанным Третьяковым сценарием:
<…> эти работники искусства вырастали в эпоху экспрессионизма. То было идеалистическое искусство, считавшееся лишь с воспаленным миром субъективных переживаний творца <…> Они возненавидели искусство-наркотик, искусство-флёр (454).
«Люди одного костра», также известные как