Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 72)
Он направился прочь; обернувшись от порога, добавил:
— Ты подводишь всех, кто был до тебя, Йова. Подводишь свой народ. Они заслужили для тебя это место — они, а что можешь ты сам?
Он ушёл, и кочевник остался в тяжёлых раздумьях, от которых лоб его хмурился, и зубы скрежетали, и взгляд опустился. Если бы мог, я сказал бы ему, что стыдиться нечего. В наследство ему досталась слепая вера — его приучили к ней. Однажды нужно открыть глаза и понять, во что веришь.
Но есть разная правда, и эта была как хищный зверь: отомкни клетку, покалечит многих. Ради спасения Нуру я должен был молчать. Да и сможет ли Йова принять, что его народ ошибался так долго?
Но как же вышло, что двое остались живы? Я проклял это племя кровью и плотью той, что обманула меня. Я сократил их годы. Я пожелал, чтобы жажда их была невыносима и жгла как огонь — и чтобы они, познавшие жажду, забыли об осторожности. Я верил: уделом их станут ненависть и презрение. Я думал, младшие дети давно истребили это зло. Как вышло, что росток уцелел?
Если бы я мог подняться, если бы только я мог…
Ко мне привели человека в серых одеждах, невысокого, с бритой головой. Ставни опустили; остался лишь свет жаровен. Отблески двух огней плясали, отражаясь в рыже-синих перегородках, высвечивая бугры и вмятины на плохо разглаженной глине. Всё, что дальше, скрадывала тьма, и дом, казалось, уменьшился.
Человек поставил рядом со мной ведро, покрытое мокрой холстиной, и взгляд его тревожно и быстро обежал комнату: в сторону, в сторону и за плечо. Морщины на худом лице были черны и глубоки.
— Приступай, — кивнул Бахари, сложив руки на груди. — Замажь его раны.
В доме ещё оставался Йова, а больше никого. Когда дверь отворялась, я видел туманный день и людей снаружи — и воинов наместника, и тех кочевников, что пытались меня поднять. Серый человек боялся их, он боялся Бахари и боялся меня. Откинув холстину и зачерпнув из ведра сырую глину, застыл в нерешительности.
— Что же ты? — спросил его Бахари. — Не медли, нас ждёт дорога!
— Но Великий Гончар… Что, если… его воля… — забормотал человек.
Он развёл руками, и глина выпала из его пальцев с сырым шлепком. Человек втянул голову в плечи.
— Тебе недостаточно того, что ты выполняешь волю Светлоликого, наместника и Первого служителя Великой Печи? — спокойно спросил Бахари. — Ты хочешь сказать, воля Великого Гончара ясна тебе лучше, чем ему?
— Нет… Нет, как я могу!.. Но Великий Гончар гневался, он гневался на каменных людей… Вы сказали, меня ожидает больной… Может быть — о нет, нет, я не говорю, что Светлоликий ошибается! — но что если ему нельзя помогать?
— Тебя звали не за советом, — холодно сказал Бахари. — Не испытывай моё терпение.
— Я… да, — пробормотал целитель. — Что ж…
Он взялся за дело, касаясь меня со страхом. Мокрая глина залепляла трещины. Холод был неприятен, и боль не становилась тише.
Я ждал, пока это кончится, и устал ждать; пришло забытьё. Я не знал, как долго оно длилось. Но вот меня пробудил шум голосов снаружи. Что-то ударило в стену, чья-то рука дёрнула ставень — затем удар и стон. Рука исчезла; ставень опустился.
— Это всё вы, кочевники проклятые! — раздался яростный крик. — Разносите хворь… Вы!
— Ох! — едва не плача, воскликнул целитель и упал на колени. С тревогой глядя на дверь, он пытался сжаться и заполз бы мне за спину, если бы между мной и стеной было хоть чуть больше места.
Бахари как будто не двигался, так и стоял, сложив руки, и теперь только поднял брови, повернувшись на шум. Зато Йова сорвался с места. В один миг оказавшись у двери, он распахнул её и закричал с какой-то злой радостью:
— А, хотите обругать кочевников? Скажите мне в лицо!
Дверь осталась распахнутой, покривилась, сорвавшись с петли. Йова заслонил проём, потом отошёл; я видел, что двор полон. Скалились ожесточённые лица. Мелькнуло одно испуганное, должно быть, хозяйского работника.
Здесь оставались люди Бахари, но их было не так много. Кочевники, я знал, почти все сидели в доме быков и телег. Даже если позвать, подоспеют не сразу. А люди — кто с палками, кто с мотыгами, кто со сжатыми кулаками — хотели драки. Предводителем у них был, видно, кузнец — немолодой, но крепкий, точно бык, руки в ожогах.
— Разносите хворь! — повторил он без страха. — Что вас в город принесло, псов паршивых? К храму идти побоялись, целителя зазвали к себе — уж такая, видно, дурная хворь, что людям не показываетесь. А ну, вытащить сюда убогих! Мор выжигают огнём, вот и поступим как должно.
— Мы убивали таких, как ты, по-всякому, — сказал ему Йова, прислонясь к косяку, и сплюнул. — Стрелами в спину, как трусов. Резали горло, как скоту. Снимали кожу, если хотели веселья — видишь ремешки у меня на руке? Да… Но никто не может сказать — слышишь ты, ни один! — что кто-то издох от заразы, которую мы разнесли. Давай, повтори, и умрёшь первым!
— А что ж, целителя звали, чтоб он тебе мозоли срезал? Выдай нам хворых, или всё тут сожжём!
— У нас отец захворал! — донеслось из толпы. — А говорят, не разносят… Уж разнесли!
— Разнесли!.. Разнесли!.. — загомонили люди, вскидывая руки. — Принесли мор! Нечего их жалеть!
— Убийцы! Явились, ещё зубы скалят! Небось в конце дня слеплены, на совесть и стыд глины недостало!
— В печи передержаны, сердца зачерствели!
— Да их и вовсе в пору дождей лепили. Известно, добрые люди у него в эту пору не выходят. Стоит перед нами да ещё гордится, что кожу с кого снимал! Тоже содрать с них кожу, да огнём. Огня!
— Огня!..
Уже работники подняли крик, уже Йова, хлопнув себя по боку — где-то оставил нож, — изготовился к драке; уже вытолкали вперёд измождённого старика, и он, испуганно озираясь и кашляя, пытался опять уйти за чужие спины, — Бахари вышел к людям.
— Что же, смотрите, — сказал он и посторонился, указывая на меня. — Вот к кому звали целителя. Что, разве похоже на мор?
Я сидел, скрытый перегородкой до плеч. Люди заглядывали один за другим, толкались у окна, теснились у двери — ни один не переступил порог. Без страха они пришли к тем, кого одолела хворь. Увидев меня, приближаться не захотели.
— Там каменный истукан! — шептались они.
Целитель раскачивался, стоя на коленях, и всё бормотал:
— О Великий Гончар, пощади меня! Нельзя было помогать недостойному, отвергнутому тобой… О, я знал! Прости: ты видишь, не своею волей… Я не хотел, пощади меня, смилуйся!
— А что же старик? — спросили в толпе. — Он-то чего хворый?
— Так сожгите его! — огрызнулся Йова.
— Из-за вас он доходит! — воскликнул кто-то, и гнев, утихший было, разгорелся опять. — Это вы принесли мор!
— Мор? — разнёсся звонкий крик над гулом толпы, и я узнал голос Нуру. — Мор? Смотрите, на его руках порезы от листьев скарпа!
— Тебя не спросили! — перебили её.
— Умолкни, когда говорят мужчины! Ишь, языкатая! Бесстыжая!
— Под кочевников ложится, на их защиту встала, против честных людей…
— Моя семья плела верёвки, — упрямо продолжила Нуру. Её не смутили выкрики со всех сторон. — Мы били листья, чесали волокна. У моей матери был кашель от пыли, у её матери был кашель — это не мор!
Шум голосов ненадолго стих, и прежде чем поднялся опять, Бахари воздел руки.
— Что же, вы вздумали лгать? — воскликнул он. — Вздумали очернять невинных, и где — в доме городского главы, где сейчас отдыхает сам Светлоликий! Не ведая стыда, солгали перед лицом Великого Гончара и юных богов, посланных им — о нечестивцы, вы думали, правда не откроется? Правда есть правда, всё едино, чьи уста её несут, пусть даже и женские. Знайте: солгавшие поплатятся!
Люди, даром что их было больше, отступили. Они кричали, но нашёлся тот, кто кричит громче; нашёлся хозяин — а они привыкли повиноваться.
— Кто же знал! — слышались голоса. — Разве же мы со зла? Да он, должно быть, давно кашляет! Кто сказал, что он захворал теперь?.. Кто первый сказал? Выдайте его!
Старика толкали, не позволяя уйти, и он растерянно вертелся, протягивал руки. Сыновья, что вывели его вперёд и кричали громче всех, теперь исчезли. Слабый, лживый народ — и он остался, когда мои братья и сёстры ушли, когда все их благие дела забылись! Неужто младшие дети более угодны отцу?
Я вспомнил двоих, названных богами. Даже они остались, а моего народа больше нет. В чём справедливость? Как ты мог так рассудить, отец? За что поступил так с нами?..
Боль терзала тело, и сердце моё терзала боль. Я не мог шевелиться, не мог дышать. Там, снаружи, Бахари грозил толпе, и голос его доносился глухо, будто кто-то закрыл мне уши. Туман, туман заполнил двор, заполнил дом, туман — и дым жаровен.
Нуру скользнула в дом, будто соткалась из этого дыма — бледная, с тенями у глаз, в новом наряде. Не в серой рубахе, испачканной кровью, а в белой одежде из прямого отреза ткани и тёмно-синей накидке поверх. О ней позаботились, как я просил, но я не чувствовал радости от того, и не был рад, что она пришла. Во мне ничего не осталось, лишь гнев и обида на отца, на младших детей — и на неё тоже.
— Послушай! — сказала Нуру, опускаясь на колени, взяла мою ладонь и потянула к себе. — Я знаю, что вернёт тебе силы. Я готова. Мне не жаль того, что нужно отдать, слышишь? Сделай это, а потом сделай, что должен. Давай же!
Она будто и не заметила целителя. Тот, растерянный, умолк, оборвал причитания.