Оливье Адан – Под розами (страница 22)
Поль на миг умолк. Я ни на секунду не мог представить, чтобы папа произнес такие слова. Опять выдумывает. Все перекручивает, как всегда. Перетолковывает. Преувеличивает. Папа, может, и выдал что-нибудь вроде: “Похоже, твои фильмы не приносят тебе счастья”. Да, такое вполне возможно. Но все остальное – сам Поль чистой воды, во всем великолепии, крупным планом, играет самого себя на сцене, где мы – только свита, статисты.
– Ни единому слову не верю, – сказал я. – А то я не знаю, что ты через десять минут пойдешь к себе в комнату, откроешь тетрадь и запишешь свою речугу для будущей пьесы. И будешь доволен собой. День прошел не совсем даром. Ты не напрасно потратил на нас время. Не напрасно потратил время на похороны собственного отца. Но за самоанализ – браво. И не волнуйся, не посягаю я на тебя, великий ты драматург, Мольер ты наш, нарцисс-эгоцентрик. Но вот скажи. Ты мне только одно скажи: от нас-то ты чего добиваешься своими россказнями? Нам какое до них дело? Чего ты хочешь? Отпущения грехов? Лоханулся, ребятки, прошу прощения. Терзал вас все эти годы, но даже не утешился, только, похоже, свихнулся в конце концов. Так пожалейте меня, умоляю. Простите и пожалейте. Я вам зло причинил, но вы меня пожалейте. Пожалейте за то, что причинил вам столько зла. И знаете что, мне от этого даже радости мало. Куда меньше, чем надо бы. Никакого удовольствия. Печалька, да? Поплачьте надо мной, брат и сестра, которых я предал. Поплачьте надо мной, милые родители, которых я отверг, оскорбил, выставил на посмешище. Поплачьте надо мной, милые друзья, которых я обманул, выпотрошил и сожрал. Плачьте надо мной. Я. Я. Я. Всегда и во всем – только я.
Поль с минуту глядел на меня с застывшей загадочной усмешкой. Клер стояла рядом с растерянным видом. В нерешительности. Как всегда, не знала, куда деваться. К какому лагерю примкнуть. На чьей стороне сражаться. Да и с чего бы. Я оставил их стоять, где стояли, и поднялся на второй этаж. Заглянул в приоткрытую дверь: мать спала. Смирно лежала на своей половине кровати, хоть папы на другой уже не было. Хоть он больше никогда туда не ляжет. Я почувствовал, что щеки у меня мокрые от слез, и на этот раз не пытался их сдерживать. Да и с чего бы. Отец умер, я только что его похоронил. И на данном этапе не знаю, как мне от этого оправиться. На данном этапе фраза “жизнь продолжается” кажется мне абсолютно возмутительной.
Я вернулся к себе, заглянул в телефон на ночном столике. Два новых сообщения от Сары. Мы с ней днем переписывались. Судя по всему, она страшно обрадовалась, что я наконец объявил матери великую новость. Я вспомнил про ребенка, которого она носит. Подумал, что через несколько месяцев стану отцом, притом что сейчас потерял своего. И так и не понял, что мне с этим фактом делать. Просто мне было грустно при мысли, что мой ребенок никогда не увидит дедушку. И что к нему в один прекрасный день не добавится сестричка или братик. Что ему не выпадет счастья жить в такой семье, как у меня.
Я снова написал Лиз. Оказалось, что этот уикенд у меня занят, но мы увидимся в другой раз, скоро я снова заеду. Или если она на этих днях будет в Париже. Можно бы даже поужинать всем вместе. Тогда у меня наконец будет случай повидать Эрика после стольких лет. На их детей посмотреть. А они бы с подругой моей познакомились.
Акт третий
День третий
Поль
Когда я встал, Клер с Антуаном уже уехали. Мать сидела в гостиной с чашкой чаю в руках, наверняка четвертой или пятой с тех пор, как она проснулась. Она не сводила глаз с телевизора, там шла утренняя передача. Я по голосу узнал кинообозревателя, тип этот работал в журнале, мне скорее близком, но всегда почитал своим долгом разносить мои фильмы в пух и прах, а порой ему взбредало в голову ополчиться на меня и в личном плане. Парадоксы нашего ремесла. Врагов не выбирают. И поддержку тоже. Я сварил себе кофе и вышел с ним на террасу. Помахал через стекло матери. Кажется, она меня не заметила. Глаза неотрывно смотрят в телевизор, а на самом деле, по-моему, в пустоту. Или в прошлое. Что в конечном счете одно и то же. Она не совсем здесь, и, к несчастью, это может усугубиться. Я закурил первую за день сигарету. Некому сказать, чтобы я прекратил. Ни ребенка, ни супруга-моралиста, никто не будет делать большие глаза. Никто за меня не тревожится, кроме матери, ну и славно.
Я курил и смотрел на нее. Когда я второй раз навещал папу в больнице, перед уходом он мне сказал: “Твоя мать больна. Она и сама более или менее знает, но, по-моему, вряд ли понимает насколько. Ей нужны дополнительные обследования, там что-то неладное. Если это то, чего мы боимся, она побарахтается еще несколько месяцев, может, несколько лет, если повезет, а потом начнет угасать, разом, резко, в этих случаях всегда так бывает. Я хочу, чтобы ты о ней позаботился. Свозил ее на обследование. Поговорил с врачами. Уладил все, что понадобится, когда меня не станет. Организовал все, как надо. Помощь на дому или что сочтешь нужным. Только не дом престарелых. Мы с матерью всегда друг другу говорили, что ни за что не кончим свои дни в подобном заведении. Среди всех этих стариков, которые ждут смерти и играют в лото под присмотром нянек, а те обращаются с тобой как с двухлетним ребенком или как с умственно отсталым. Мы всегда клялись друг другу, что найдем способ уйти раньше, чем совсем утратим мозги или превратимся в обузу для вас или для общества. Понимаешь, не хочется никого обременять. Мы всегда выкручивались сами и никого ни о чем не просили. Не начинать же сейчас. Поэтому, когда настанет время и если ты решишь, что это лучший выход, я хочу, чтобы ты навел справки про… ну… про Швейцарию, в общем. Остальных я не могу об этом просить. У сестры твоей хлопот выше крыши на работе и с детьми. Не хватало еще взваливать на нее престарелых родителей. А Антуан – ну ты же его знаешь. Он слишком ранимый. Слишком близко к сердцу принимает все, что касается нас. Вообще-то мне это не нравится. Не нравится, что он вечно над нами трясется. Это ненормально. Это родители должны заботиться о детях. А не наоборот. Короче, вот. Это все, о чем я тебя прошу. Позаботься о матери, насколько возможно, и наведи справки насчет Швейцарии, когда будет нужно, если не найдешь другого выхода и если она этого по-прежнему хочет, но было бы странно, если б она вдруг передумала. Я отложил на это деньги. В столе в нашей комнате лежит конверт с инструкциями по счетам, я сделал на тебя доверенность, с банком все улажено. Ты сумеешь, я знаю. Уверен, среди твоих знакомых есть нужные люди или те, кто с ними знаком. И потом, из вас троих ты самый крепкий. Мать так этого и не поняла. Всегда включалась в твою игру. Типа хрупкий уязвимый мальчик. Художник с его провалами и сомнениями. Но ты не хуже моего знаешь, что это чушь. Между прочим, у меня на пенсии было время всяким таким интересоваться. Ну я и интересовался, раз ты во всем этом варишься. И прекрасно вижу, что люди в твоей сфере по крайней мере такие же жестокие, как везде. Может, не изначально. В смысле, не в детстве или в отрочестве. Но когда взрослеют. Наверное, потому что у вас тоже много званых и мало избранных. Потому что вас все время судят. Критики. Публика. По числу фильмов. По полученным премиям. По зрительским отзывам. Все время оценивают. Сравнивают с другими, старыми и новыми. Я же вижу, что и у вас все друг другу завидуют, друг с другом меряются, друг за другом шпионят. Все считают, что другой украл у них успех. Ждут, когда этот другой свернет себе шею, выдохнется, освободит место. Это-то я прекрасно понял. Но это же не оправдание, так? Не думай, что мне тебя жалко. Везде так. Я только констатирую. И объясняю, почему прошу тебя, а не остальных. Потому что ты стал тем, чем тебя сделала среда. В отличие от брата. Сестра, я чувствую, на грани срыва. И я не хочу, чтобы она хоть чем-то рисковала. На ней дети. В любом случае мать не хочет, чтобы они были в курсе. Да, идиотизм, я знаю. Они все равно все поймут. Но она не хочет причинять им никаких хлопот. Ну, или чем позже, тем лучше. Поэтому хочет, чтобы всем занялся ты”.
Пока он все это говорил, у меня мелькнула мысль, а действительно ли мать в курсе, не подстроил ли он это у нее за спиной. Хоть их и считали неразлучниками, оба вполне способны скрытничать в таких вещах. Когда мы с отцом перестали видеться, когда он не желал слышать обо мне, а я о нем, мать в первое время тайком со мной общалась. Звонила, когда он уходил из дому. Присылала имейлы с адреса, который мы завели специально для этого и о существовании которого отец не подозревал. Регулярно брала билет на поезд и под предлогом визита к врачу в Кошене или в Питье-Сальпетриер приезжала ко мне в Париж. Мы с ней обедали в какой-нибудь кафешке. Она неизменно брала крок-месье, салат, картошку фри и бокал красного. Называла это “маленьким роскошеством”. Жевать сэндвич в бистро на парижской улице, глядя на прохожих, – так она себе представляла большую жизнь.
В тот день, выходя из больницы, я вспомнил одно интервью Мориса Пиала[28], которое смотрел пару месяцев назад. У него только что умер отец. Или мать, не помню уже. Или кто-то из них вот-вот должен был умереть. И он говорил, что в детстве чувствовал себя нелюбимым, хотя, может, и ошибался. Или что его не любили. Или что родители им почти не занимались, не заботились о нем. Не помню точно. Я вечно подменяю чужие слова своими. “Может, и ошибался” – точно мое. Короче, он рассказывал про родителей, которые его забросили, совсем или почти не любили, и признавался, что мстил им в своих фильмах. Более или менее бессознательно. А теперь они умерли или скоро умрут, и гордиться ему нечем. Говорил он это сдавленным голосом, со слезами на глазах: гордиться мне нечем. Из-за этого интервью я спустя пару дней и решил сходить к отцу в больницу. Пиала в очередной раз меня подтолкнул. Именно он привил мне вкус к своему ремеслу. Я держал его и нескольких других за образец и до сих пор чувствовал себя в своем праве. Я пережил то, что пережил. Или я так это ощущал, или так мне помнилось, какая разница. Это моя история. Я имею право изложить свою версию. Изложить точно или всю ее выдумать от начала до конца. Чего бы мне это ни стоило. Чего бы это ни стоило близким. Мои фильмы – это мое неотчуждаемое пространство свободы. Это не обсуждается. А теперь Пиала мне говорит, что гордиться тут нечем.