18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Оливье Адан – Под розами (страница 23)

18

Когда я видел отца в последний раз, он еще сказал: “Ты был совсем малыш, а уже считал себя лучше всех. У тебя был какой-то комплекс превосходства. Метр с кепкой, а такой резонер, такой категоричный, так любил всех учить. Ничего не желал слушать. Никогда не делал сразу, что тебе говорят. И всегда хотел выделяться. Быть на первом плане. Как же меня это бесило, ты представить себе не можешь. Хотя нет, можешь. Да, я в самом деле терял терпение. И был с тобой чересчур суров, я знаю. А вот с остальными мне этого не требовалось, и в этом смысле я все равно считаю, что виноват в первую очередь ты. До чего же ты меня раздражал. Как же мне действовало на нервы, что обязательно надо все объяснять, обязательно надо повысить голос, чтобы ты послушался и не задавал вопросов, вечно надо сто раз тебя просить помолчать, говорить потише, поменьше шуметь, перестать вертеться, черт-те что вытворять руками, хныкать, реветь из-за каждого пустяка. Я говорил себе: ну почему он не такой, как сестра? Серьезный, послушный, сдержанный? А когда ты вырос, стало еще хуже. Мне был противен твой голос, твое манерничанье, твои жесты, все. Гордиться тут нечем. Я чувствовал себя виноватым. Я ведь любил тебя, между прочим. Потому что ты был мой сын. Это так, это ничем не объяснить: в глубине души мы любим своих детей. Я тебя любил, но на дух не переносил. Любил, но терпеть не мог. А потом ты в довершение всего сделался наглым, высоколобым, спесивым и в придачу педиком. Вечно гарцевал на белом коне со своими великими идеями, вываливал их на нас с таким видом, будто сам до них дошел, будто это единственно допустимый образ жизни и мысли, будто если мы живем и думаем не так, как ты, интересуемся не тем же, что ты, значит, мы ниже тебя. Чем я такое заслужил? – говорил я себе. Спрашивал себя: откуда он такой взялся? У них там, наверху, явно промашка вышла. Прислали не того мальчишку не в ту семью. Лично я такого не заказывал. Иногда я воображал, что я не настоящий твой отец. Что мать переспала с почтальоном. Иначе просто невозможно. Других объяснений я не видел”.

А может, я выдумываю. Сам не знаю. Во всяком случае, так я записал эту сцену, когда вернулся домой. И с тех пор не раз ее переписывал. Менял от версии к версии. Собственно, может, он вовсе не это сказал. Но я так услышал. Или предпочел услышать. Для очистки совести, раз и навсегда.

В кармане у меня завибрировал телефон. Патрис. Получил мое сообщение. Значит, бросаю его на целую неделю, не даю о себе знать, а потом появляюсь на голубом глазу, рыльце в пушку. За кого я его принимаю? Может, думаю, что стоит мне свистнуть, и он сразу прибежит?

Мы с ним встречались всего два месяца. И я обещал ему не больше, чем любому другому. Когда мама позвонила сказать, что папа умер, я перестал подавать признаки жизни. И не намерен оправдываться. У меня нет ни малейшего желания делиться этим с ним. И я не хочу, чтобы он рассказывал про свою семью и свои проблемы, если они есть. Не таких отношений я искал. Гордиться тут нечем. У меня сроду не было никаких мыслей относительно любви, партнерства, обязательств, полного единения, совместной жизни, верности – ни о чем, имеющем касательство к этим сферам. Люди живут своей жизнью, как они ее понимают. Я не собираюсь быть образцом для подражания, не собираюсь из принципа отвергать тех, кто рядом. Нет. Просто мне неинтересно разговаривать с парнем, с которым сплю, про смерть отца, про болезнь матери, про свои связи с сестрой и братом, про свое детство. Мне неинтересно делиться чем-то личным. Мне не нужно, чтобы меня выслушивали, понимали, утешали. У меня от одной мысли об этом член съеживается и подкатывает тошнота.

Я назначил ему свидание в десять вечера, в одном баре в Батиньоле. Он сделал вид, что не знает, сможет ли прийти. Но я знаю, что придет. Заодно я послал короткое сообщение Клеману. У него скоро день рождения. Может, ему чего-нибудь хочется? Ответ был тоже короткий. Поужинаем вместе в хорошем ресторане, и хватит. Два часа в обществе половины его генофонда – вполне достойный подарок. Я написал “идет!”, но знал, что все равно пойду куплю ему какую-нибудь погремушку. Что-то из одежды, наверное, ведь о дисках и фильмах теперь и речи нет. Никто из его ровесников даже не знает, что такое CD или DVD. А уж книги – это вообще не его. Его страсть к литературе вполне обходилась парочкой стихотворений, выуженных в сети. Собственно, лучший выход – это несколько купюр. Когда мы с ним последний раз виделись, он собирался съездить с друзьями в Барселону. Чем не идея: оплатить ему выпивку в барах Эль-Борна и непременную ночь с юной татуированной официанткой-каталонкой. Мне нравится. Еще больше мне нравится, что я его скоро увижу. Трудно сказать, кем именно он меня считал. Какую роль я играл в его жизни. Я так вообще никакой своей роли не видел. Разве что ту, что его матери по доброте душевной позволяли мне играть – друга, а по совместительству тайного донора, благодаря которому они имеют ребенка. Что-то вроде дядюшки или крестного, которому их сын обязан половиной своих генов, о чем до пятнадцати лет не подозревал, но кому какое дело? Какое бы место мне ни отвели, только его я боюсь однажды потерять. Мне нравилось смотреть издалека, как он растет. Теперь мне нравится, что он включил меня в свою жизнь и издевается надо мной, над моими вкусами, маниями, идеями, образом жизни. Мне нравится чувствовать себя рядом с ним старым мудаком. Я никогда не жил с ним бок о бок. В конечном счете я ничего ему не передал. Он был моим сыном, но по-настоящему я ему не отец. Никогда ни во что не вмешиваюсь. Наверное, этим во многом и объясняется, что он стал таким обалденно живым и солнечным парнем. Это опровергало все теории о великой роли унаследованных генов для индивидуальности, характера, психики. Всю эту модную хрень: это у него от отца, это от матери, это от брата прадедушки. Уязвимость, нервозность, тревожность, биполярка, дурная кровь. Добродушие, терпеливость, веселый, оптимистический темперамент, умение быть счастливым. От меня Клеман не унаследовал ничего, но, по-моему, мы друг друга вполне любим. Я немного причастен к его жизни, и это главное. В наших отношениях нет никакого принуждения, он мне ничего не должен, может меня бросить, когда ему в голову взбредет, и это взаимно. Хоть я и сомневаюсь, что он мне когда-нибудь надоест. Хоть и мало шансов, что в один прекрасный день я устану смотреть, как он растет, развивается, меняется, создает себя. Иногда я говорю себе, что он – последний человек, который еще связывает меня с настоящим. Единственный, из-за кого я немного тревожусь о будущем. В последние годы у меня возникло ощущение, что я не вписываюсь. От нашего времени мне хочется блевать, и я знаю почему: я перестал его понимать. Герои мои по большей части перемерли, а мир, какой он теперь, мне не подходит. Мне все меньше хочется быть его частью. Я больше не слушаю радио, не смотрю телевизор, не открываю газет, в телефоне пользуюсь только мессенджером. Я ушел из интернета и соцсетей. Теперь мне хватает литературы, да и то если она далека от модных общественных тем, если не претендует ни на анализ болезней эпохи, ни на изображение нашей разломанной страны. Теперь мне хватает музыки. Любимых фильмов. И пьес, зачитанных до дыр, сто раз поставленных и виденных. Мне хочется, чтобы со мной говорили о прошлом, а не о настоящем. О настоящем я узнаю теперь только от Клемана. Ему тоже не сильно нравится наше время, но у него это не вызывает никаких сожалений, никакой горечи. Он принимает его с улыбкой и приходит в восторг при мысли переделать мир по-своему, потихоньку, по мелочам, без болтовни и махания руками. Как бы контрабандой.

Когда я вошел в гостиную, мама вздрогнула:

– А, Франсуа… Ты меня напугал. Я не слышала, как ты спускаешься.

Я почел за лучшее не заметить, что она назвала меня отцовским именем. И только спросил:

– Что смотришь?

Она не сумела ответить. Утренние новости уступили место старой мыльной опере, уморительной во всем, от сюжета до актерской игры, от декораций до причесок, от реплик до пронзительных взоров. Готовый предмет для пародии, если у комиков кончатся новые идеи.

– Ох, да я ничего особенного не смотрела. Замечталась. Включила телевизор, просто чтобы шум был. Что-то живое.

Когда же такое было, чтобы мать замечталась, подумал я. В детстве мне иногда случалось ее застать в минуту задумчивости, но она тут же стыдливо спохватывалась, как будто это было что-то предосудительное – на миг оторваться от дел, уйти в себя. И сразу опять начинала драить что-нибудь и без того чистое, искала, что бы заштопать, кому бы позвонить, справиться о здоровье дальней тетки, троюродной кузины или соседки. Ей всегда нужно было о ком-то заботиться, иметь поводы для беспокойства, отдавать кому-то свою энергию, свои мысли и большую часть времени. Уделять их самой себе выглядело в ее глазах баловством, и я иногда спрашивал себя: а может, она права? Сколько мы тратим времени, прислушиваясь к себе, анализируя свое недовольство, разбирая по косточкам мотивы своей фрустрации. Все теперь только и говорят, что о личностном развитии, самоутверждении и психоанализе. А с другой стороны, мы констатируем, как бы случайно, что нам трудно общаться, принять другого, согласиться, что у кого-то могут быть иные взгляды и иной образ жизни. Этот нарциссический индивидуализм захватил теперь и сферу политики, а ведь она должна быть главным средоточием коллективного. Мы и тут не желаем выйти за рамки своего “я”. Не желаем иметь никаких представителей, полагаться на кого-то, если его мнение по любому вопросу хоть чуточку отличается от нашего. Не желаем слушать, если кто-то хотя бы намекнет, что думает не так, как мы, или позволит себе крошечный нюанс, самое ничтожное возражение. Мы больше не способны к консенсусу, к компромиссу. И сетевые алгоритмы, благослови их господь, зорко нас от них берегут. Аминь.