Оливье Адан – Под розами (страница 20)
Поль не нашелся что ответить. Обиделся и, как обычно в таких случаях, пошел в контратаку – сменил тему. Не помню уже, на что он тогда нацелился, но, думаю, все вертелось вокруг образования, которое получил брат, и его работы. Должно быть, уличал его в том, что тот пошел на службу культу выгоды и наживы, накопительства и алчности, ультралиберальному капитализму и растущему неравенству, хотя мог бы, имея такой диплом, выбрать нечто прямо противоположное – лечить, помогать, просвещать, воспитывать. Наверное, у них завязался один из тех бесплодных споров, когда каждый остается при своем мнении, при том представлении о мире, которое складывается из его личного, неизбежно ограниченного опыта. Антуан рассуждал о производстве и распределении благ, о рейганомике, инвестициях, развитии, инновациях. А Поль отвечал как идеолог, потому что, в сущности, ничего во всем этом не понимал. О предпринимательстве, экономике, “производственной” сфере он знал только то, что пишут в газетах. Да и в тех он читал исключительно раздел культуры и обзоры любимых журналистов, то есть тех, кто точно так же, как он, пребывал в отрыве от этих вопросов и имел точно такое же, как у него, мнение по всем остальным.
– Ладно, детки, пойду спать, – сказала мама.
Из кресла ей удалось подняться со второго раза. В первый не устояла на ногах.
– Ничего страшного, – отмахнулась она. – Просто голова закружилась, слишком резко встала.
Она поцеловала нас всех по очереди. Раз в жизни не коснулась губами, а крепко поцеловала в щеку, сжимая каждому плечо.
– Утром разбудите, когда будете уезжать, ладно?
– Мама, мы с Клер уйдем рано, – ответил Антуан. – Тебе надо отдыхать. Мы в любом случае на выходные приедем. А завтра вечером я позвоню.
Мать покачала головой. Завтра она обязательно должна с нами попрощаться. И приготовить нам завтрак. Она все равно поставит будильник. Спорить было бесполезно. Я сказала: “Окей, мама, мы не уедем не попрощавшись”, и припомнила все те утра, когда она из-за нас вставала, хотя в этом уже не было нужды – мы уже выросли. Она всегда ставила будильник, спускалась на кухню, следила, чтобы все встали вовремя, готовила чай, кофе, шоколад, резала хлеб, ставила на стол масло и джем, проверяла, тепло ли мы оделись, не опаздываем ли, не забыли ли чего-нибудь. Рюкзак, ключи, билетики на автобус, деньги, пропуска, запасные блоки к тетрадям, учебники. Смотрела, как мы уходим один за другим. Потом оставалась одна в притихшем доме. Что она тогда делала? Сразу начинала убирать со стола, протирать его губкой, подметать упавшие на пол крошки? Включала радио? Или телевизор? Или пила еще кофе, глядя в окно? Или за столом, листая журнал? Что такое была ее жизнь, когда нас не было дома? В сущности, мы знали мать только как мать. И кому, как не мне теперешней, понимать, насколько этого мало.
Сцена четвертая
Антуан
Мама пошла наверх спать, а мы остались в гостиной. Как же она постарела в последнее время. Мне захотелось сказать это брату с сестрой, но я знал, что они ответят. Это нормально, ведь ей столько всего пришлось пережить. Болезнь папы. Его смерть. Похороны. И это не конец. Падение будет продолжаться еще долго, потом на несколько лет замедлится. А потом она опять начнет угасать. Старость приходит именно так, рывками. С каждым новым испытанием, болезнью, горем. Неправда, что стареют постепенно. Нет. Стареют сразу. Но в несколько приемов. От одного лестничного пролета до другого. Я все это знаю. Но все равно беспокоюсь. Тем более что последнее ускорение началось, по-моему, до болезни папы.
Я пошел на кухню за бутылкой. Заглянул в телефон. Последний раз Лиз написала два часа назад. Наверное, уснула, пока укачивала сына. С Клер такое часто случалось, я сам видел. Приходил к ней вечером, дети ложились спать, а через час, в самый разгар ужина, заявлялись Ирис или Саша, хныкали, что не могут заснуть. И сестра после жарких препирательств всегда уступала, отводила их в спальню и баюкала. И никогда не возвращалась.
– Уснула, наверное, – говорил Стефан. – Пускай отдохнет. Она сейчас еле ноги таскает. Ей надо восстанавливать силы.
И приходилось остаток вечера маяться с ним вдвоем. Мне очень хотелось сказать: “А что бы тебе, тупица, самому не пойти наверх вместо Клер. Нет чтобы раз в жизни оторвать задницу от стула и заняться своими отпрысками. Я был бы совсем не против. Между прочим, я пришел ради того, чтоб сестру повидать, представь себе. А не ради твоей говенной морды и дебильных разговоров”.
Не знаю, что этот чувак себе думал про мальчишники, но стоило Клер выйти из комнаты, как все немедленно сыпалось: он начинал отпускать кабацкие шуточки по поводу новостей или пытал меня на темы, которые мне до лампочки – про всякие самоделки или недвижимость, про барбекю, чемпионат Франции по футболу, “Звездные войны”, последний эпизод “Ко-Ланты”[21] и черт знает что еще, и вываливал мне на голову анекдоты из “Раздевалки”[22], обычно сальные и даже мизогинные. Я каждый раз собирался уйти пораньше, выдумать какой-нибудь предлог, я чуваками вроде него и на службе был сыт по горло, но, как правило, осаживал себя: “А вдруг Клер спустится?” Да и вино всегда было хорошее, надо признать. Не то чтобы Стефан – большой знаток. Но он из той породы людей, что истово следуют советам экспертов, которых другие эксперты признали лучшими. И так со всем. С любой самой ничтожной покупкой. С любым самым пустячным выбором, включая выбор фильма или сериала. Даже с голосованием, насколько я знаю. Всегда и во всем полагался на специалистов, тестировщиков, авторитетное мнение. Сравнивал оценки. Рейтинговал рейтинги. И, выбрав, получал удовлетворение, потому что, согласно статистике, должен был его получить. Ты ему говоришь: “Эх, отличное вино”, а он отвечает: “Конечно, оно получило пять звезд на таком-то сайте, которому дали пять звезд пятизвездочные оценщики”. И при этом ты вовсе не уверен, что это красное за тридцать тугриков пузырь ему в самом деле нравится, – ему лично, исключительно с точки зрения его вкусовых рецепторов.
Когда я вернулся в гостиную с бутылкой лангедокского вина, которое никто сроду не внесет ни в один рейтинг, из тех вин, которые ни на что не притязают и в этом смысле оправдывают ожидания, Поль рассматривал фотоальбом. Время от времени показывал Клер какой-нибудь снимок, и она улыбалась.
– Ни фига себе! – произнес я. – Не думал, что такое увижу, пока жив.
– Что именно? – спросил Поль, не поднимая головы от фото.
– Ну, думал, тебя тошнит от ностальгии. От следов прошлого. От всего, что тебя тянет назад.
– Старею, наверное. Смягчаюсь. В конце и вовсе растекусь, сепией горсти полны[23].
– Ну-ну… Тебе еще не скоро, – успокоила его Клер. – Издалека заходишь.
Поль поднял глаза. На миг я готов был поклясться, что он едва сдерживает слезы.
– Нет, я не шучу, – продолжал он. – Так странно, правда. На меня вдруг что-то нашло, разом. Я сам удивился. С какого-то времени прошлое стало мне дорого. Песни, актеры, места – все, что связано с детством или юностью. И не только те, что мне тогда нравились. Нет. То же самое с вещами, которые я терпеть не мог. Или думал, что терпеть не могу. Запусти мне сейчас какие-то песни, и я чуть ли не реву. А в свое время, черт его знает, считал их старьем. Низкопробными шлягерами. Поставь мне старую мелодию Вероник Сансон, и я буду хлюпать носом. А помнишь, Клер, как я на дух ее не переносил? Или Ив Монтан: помнишь, как он меня бесил? Ведь даже в “Сезаре и Розали”. Даже в “Дикаре”. Я его вечно передразнивал. А теперь он меня трогает, ты не представляешь как. Да и все из того времени. Пикколи и все прочие. Уж не говорю про Девера[24]. Ну и актрисы, конечно. Роми. Марлен Жобер. Фанни Ардан. А ведь в свое время эта Фанни Ардан мне не слишком нравилась. Даже у Трюффо. И так со всем. С вещами вроде старых теннисных ракеток. С кассетами BASF. Плеерами. Старыми пленочными фотоаппаратами, знаете, такими, с гармошкой. Со старыми проездными билетами. Умиляюсь проездному, как дебил. Или старому “пежо” в каком-нибудь фильме. С парнями в бежевых плащах и вечным окурком в углу рта. С крутыми яйцами на барной стойке. С телефонными кабинами в кафе. Когда-то мне от этого всего блевать хотелось. Это уже не наш мир, это мир родителей. Для меня это все было замшелым. Дубовым. А теперь, как видишь, смотрю на фото и, да, впадаю в ностальгию. Откуда что берется? Знаешь, Антуан, я был не слишком-то счастливым. Не особо счастливым ребенком. Во всяком случае, себя я таким не помню. Конечно, были какие-то моменты счастья, кто же спорит. Но когда вспоминаешь, это не главное чувство, совсем не главное. Я даже не про переходный возраст. Быть может, это несправедливо, я знаю. Знаю, что мне все видится искаженным, преувеличенным. Знаю, что ты именно так и думаешь. И еще, что это не повод становиться таким мудаком. Что это ничего не объясняет и не оправдывает. Но это так. И, как видишь, смотрю теперь на фотографии, и у меня сердце сжимается. Не как от боли, нет. От нежности сжимается. Не думай, что я опять себя жалею. Пускаю слезу над собственной судьбой. Нет, меня трогает все остальное. Пейзажи. Люди. Клер. Ты – младенец, ребенок, подросток. Дедушка. Бабушка. Мама. Папа, вот тут он с усами. Нет, ты погляди на эту физиономию, какой моложавый! С ума сойти, правда? Вдруг видишь, какие они тогда были молодые. Черт, ты пойми, я когда такое вижу, то сознаю, что я из старого мира, отжившего. В этом вся разница между нами. Всего-то лет шесть. А может, дело в характере. Во внутреннем устройстве. Ты – ты мужик из нового мира, как говорится. А я торможу всеми четырьмя копытами. Интернет терпеть не могу. Соцсети терпеть не могу. Нынешние споры терпеть не могу. Слушаю теперь одно старье. Перечитываю старые книжки. С кино-то все иначе, само собой, я в нем варюсь, но все остальное… Я прилип к прошлому.