реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Шульчева-Джарман – Сын весталки (страница 37)

18

— Отвар фруктов, молоко… — начал Фессал.

— Да, дитя мое. И еще надо укреплять желудок — источник жажды находится в нем. Для этого хорошо подойдет спелая айва, свежие финики, кашица на молоке из разнообразных зерен, смешанная с соком айвы и крахмалом тоже облегчает страдания. Натирания тоже могут помочь — для них используем сирийский нард, мякоть или сок айвы, розовое масло. Также необходимы катаплазмы[117], припарки. Для того чтобы приготовить смесь для катаплазм, берем мастику, мякоть айвы и финика и, разогрев, прикладываем на область желудка… Все это вы читали и знаете…

Каллист сидел рядом с Леонтием, выпрямив руки до локтей на мраморе стола и медленно вертя в пальцах бронзовый зонд для проверки глубины ран.

— Аретей[118] был великим врачом, дети. В том, как он мог наблюдать, и после — описывать, с ним не сравнится никто…

— А Гален? — спросил Филагрий. Леонтий вздохнул, коротко взмахнув высохшей ладонью, словно отгоняя муху.

— Пергамец? Конечно, не сравнится, — усмехнулся он. — Величие врача не в количестве оставленных им трудов, а в ином… Если бы император не приблизил Галена и не снабдил его рабами и пергаменом — как бы он написал столько? А у Каппадокийца не было страстного желания славы — он просто лечил больных и выше этого ничего не ставил.

— Но ведь быть придворным архиатром почетно, — не успокаивался Филагрий.

— Почетно, — улыбнулся никомедийский архиатр. — Но еще более славное дело — быть другом страждущих. И когда приходит время выбора, надо выбирать. На двух табуретах не усидеть.

— Так, выходит, нам надо брать пример с Пантолеона? — глумливо засмеялся Евстафий. — Вон какая слава… правда, после казни.

Каллист нахмурился, но не успел ничего сказать.

— Дитя мое… — проговорил Леонтий и оперся на посох, словно желая встать. — Дитя мое! Тебе не грозит даже прижизненная слава Пантолеона врача. Не беспокойся и о посмертной.

Братья-халкидонцы дружно захохотали.

— А вы знали его? — спросил Фессал.

— Не знал — видел несколько раз… я был ребенком тогда, — сказал Леонтий. — Он был постарше вас… твоего возраста, Каллист врач… может, чуть старше — как Кесарий Каппадокиец. Он был философ, Пантолеон врач… Ну, хорошо… А что еще описывает Аретей в острых и хронических болезнях? Кто может рассказать про столбняк?

— Я могу, — ответил Стратоник и встал. Голос его звучал спокойно, даже почти весело — он гордился своей памятью.

— «Болезнь начинается с поражения челюстей и сложна для лечения, будучи весьма опасной для жизни. Нижняя челюсть упирается в верхнюю так сильно, что не разжать их ни рычагом, ни клином. Все тело неподвижно вытянуто в одну прямую линию, без малейшего изгиба и способности двигать каким-либо членом, ибо руки и ноги также вытянуты прямо. Опистотонус же выгибает всего человека назад, так что откинутая назад голова лежит между плечами, гортань выпячена и торчит, челюсти сильно разведены и зияют, редко стиснуты. Хрипящее дыхание. Живот и грудь выпячены вперед».

Перс глубоко вздохнул, переводя дыхание, презрительно взглянул на поморщившегося Посидония и продолжил своим спокойно-веселым голосом, от которого Каллисту стало не по себе.

— «Моча отделяется непроизвольно, подложечная область напряжена и при постукивании издает звук. Руки в состоянии разгибания и откинуты назад, ноги безобразно искривлены и выгнуты в противоположном подколенной впадине направлении. При эмпростотонусе спина сводообразно округлена, а бедра находятся на одной линии со спиной, макушка загнута вперед, голова соприкасается с грудью, подбородок плотно покоится на грудине, руки сжаты в кулак, ноги разогнуты. При всех видах — сильные боли, при всех — жалобные стоны, исходящие из глубины груди».

Каллист стиснул пальцы. Этот юноша-варвар говорил с интонациями оракула, словно предрекая кому-то из присутствующих несчастье, описанное Аретеем Каппадокийцем.

— «Когда болезнь поражает грудь и дыхание, наступает смерть», — сказал перс, слегка осклабившись и обнажая ряд безупречно ровных белых зубов.

— «Если же больной остается в живых, причем дыхание, хотя с трудом, но все же продолжается, то он не только пригибается вперед наподобие дуги, но как бы свертывается в шар, так, что голова покоится на коленях, а спина и ноги перекидываются наперед до того, что кажется, будто коленный сустав выпирает сквозь коленную ямку. Весь облик больного теряет тогда всякое человеческое подобие и получает отвратительный вид, крайне тягостный и для зрителя… Пораженный им становится неузнаваем даже для лучших друзей. И присутствующий врач ничего не в силах сделать ни для сохранения жизни, ни для уменьшения болей, ни для улучшения безобразного искривления. Ибо разогнуть члены он мог бы не иначе, как изрезав и изорвав живьем человека».

Стратоник снова улыбнулся — спокойно и невозмутимо — и сел, небрежно облокотясь на мраморный стол.

— Юноша, а дальше? — спросил Леонтий, хмурясь.

— Дальше? — на лице Стратоника появилась тень неуверенности.

— О чем ты будешь молиться?

— Молиться? — удивился Стратоник.

— Не знаешь? Не дочитал? — вскипел Леонтий и стукнул посохом об пол.

Все притихли, даже Евстафий на этот раз промолчал.

— «При этом наиболее подобающая молитва, которая обычна не была бы угодна богам, о том, чтобы жизнь жертвы прекратилась, ибо это будет прекращением и избавлением от страданий и плачевного зла в жизни больного», — выпалил Фессал.

— Не заплачь, Телесфор, — хрипло сказал Евстафий и его голос прозвучал неожиданно громко и грубо. Он закашлялся, пытаясь скрыть неловкость.

— Страданий и плачевного зла, да, дети, да! — воскликнул Леонтий. — Ничего нельзя сделать, ничего — только скорбеть вместе с больным, только быть вместе с ним до тех пор, пока смерть принесет ему облегчение. И велико, дети мои, велико в этом несчастье врача…

Он, понижая голос, повторил несколько раз: «Э дэ ту иетру мегалэ сюмфорэ…»[119] Потом резко поднялся.

— Есть среди искусств духовные и священные, и лучшим из них является медицина. Если ваша душа, юноши, не скотоподобна, надо выбрать одно из этих искусств и упражняться в нем. Но медицина… она есть искусство божественное[120]. Вот и все, что я хотел вам сказать, детки. Устал я… Пора. Зайди ко мне потом, Каллист врач.

Он положил ладонь на кудрявую голову Каллиста, слегка, словно шутя, потянул его за волосы. Каллист осторожно помог ему выпрямиться и встать, сделал знак рабам — те услужливо подхватили изможденное старческое тело архиатра под руки. Когда шаги и цоканье трости по каменным плитам пола затихли, Каллист отвел взор от двери, ведущей наружу, и негромко спросил:

— А что это ты там читал, Евстафий?

— Сорана Эфесского[121], — ответил тот, пряча рыхлое рябое лицо от света. — «Женские болезни».

— Дай мне это! — потребовал Каллист и яростно выхватил пергамен из рук студента.

— Соран?! — воскликнул он. — Соран?! Читай вслух! Соран, ты говоришь?!

Он почти ткнул ему в лицо бесстыдно разматывающийся свиток.

— Читай! — заорал Каллист. — Вслух!

Евстафий побледнел.

— Вслух, я сказал! Читай это… вот с этого места! Пусть все услышат!

— Сучок… в нечистое дупло… — пробормотал Евстафий и смолк, судорожно сглотнув и уронив голову на грудь.

— Не можешь? Даже тебе стыдно читать вслух те гадости, которые писал С о т а д![122]

Светлокудрый Посидоний громко ахнул и уставился на однокашника так, как будто у того на голове вдруг образовался горгонейон с крупными откормленными змеями.

— Как ты смеешь! В присутствии Леонтия врача? Да ты знаешь, что он асклепиад из рода Подалирия, как сам Гиппократ и Аристотель? Как ты смел — при нем? Как ты смеешь читать такие вещи на занятии?! Как ты смел передразнивать его? Ты, который ночь провел в лупанарии![123] Лжец! В город его вызвали! Вон из школы! — Каллист чувствовал, как гнев, подобно страшной декабрьской штормовой волне, захлестывает его. Боковым зрением он заметил ужас в расширенных глазах Фессала.

Он неимоверным усилием заставил себя замолчать. В наступившей тишине журчала вода, переливаясь в чашах водяных часов.

— Я пошлю твоему отцу в Галлию этот свиток и письмо. Ступай.

Евстафий заломил пальцы, с обкусанными заусеницами, откинулся назад, словно его ударили наотмашь.

— Не-ет! — закричал он странным и диким высоким голосом, как лысые от дурманящих паров Кастальского ключа старухи-пифии в Дельфах. — Не-ет!

Стратоник брезгливо вставил в уши изящные кончики своих длинных пальцев и аккуратно отодвинулся от повалившегося на пол в конвульсиях товарища.

— Не посылайте! Не посылайте! — кричал Евстафий, в агонии царапая лицо. — Вам всем хорошо… — он захлебывался словами, — у вас отцы… а у меня… мне что — умирать только остается теперь, да? Умирать?

— Каллист врач, — кинулся Фессал к учителю, — он не делал того, что вы подумали!

Он метнулся к Евстафию, которого уже крепко держали Посидоний и Филагрий.

— Каллист врач, он не за этим ходил туда! Я клянусь вам! У него… он… я не могу вам сказать, почему, но он не виноват…

— Замолчи! — неожиданно завопил Евстафий. — Молчи, ты… ты… христианское отродье!

Он с бешеной злобой лягнул в живот склонившегося над ним Фессала. Юноша пронзительно закричал и, корчась, упал на каменный пол.

Каллист схватил Евстафия за шиворот и влепил ему несколько крепких оплеух.

— Вон, — проговорил он, задыхаясь. — Филагрий и Посидоний, уведите его. Занятие окончено.