Ольга Левонович – Дорога навстречу вечернему солнцу (страница 19)
Я помогаю маме подняться, сесть, приношу кашу и хлеб, режу тепличный огурец – что за запах плывет по нашей палате-душегубке!
Мама ест, а я устраиваюсь на своем клеенчатом посту и молчу. Протягиваю руку, глажу ее по волосам, а она, не глядя, отводит мою руку, и спазм перехватывает мне горло.
Поднимаюсь, иду узнать, сколько систем осталось. Навстречу, с желтым матрасом в руках, спешит румяная санитарка Нина – только что с улицы, запыхалась. Ей под пятьдесят, нижних зубов нет, верхние не все, и, когда улыбается, похожа на крольчонка. Пробегая, шепелявит мне:
– А давай мы тебе кушетку поставим, из приемной, а? Матрас дам! – она встряхивает своим грузом.
– Не надо, – отвечаю я, – ночью есть где спать, а днем кушетка посетителям нужна.
С тем и расходимся, но на сердце теплеет.
Глава 4. Воспоминания
Снова за окном бегут тополя в желтой утренней дымке, лениво поворачиваются щетинисто-рыжие сопки. На них словно покрывало накинуто, что светлым ворсом сияет на солнце, в складках хоронит синюю тень.
За рулем – Алеша. Я, поневоле, сравниваю его и тебя, с точки зрения пассажира. Алешка чуть напряжен, но машину ведет спокойно, не делает лишних движений.
Деловито гудит «Запорожец». После наших «Жигулей» в этой машине чувствуешь себя, как в коробчонке. Все скрипит, гудит, сиденье – ямой, и запахи… Запахи повседневного труда, а не комфорта. Нам и в голову не придет возить в салоне мешки с мукой или, убрав первое сиденье, флягу с водой. Трудяга-машина у брата, с уважением говорю.
За окном тянутся безжизненные поля-стадионы. Когда-то мы всей школой на старых совхозных автобусах приезжали сюда копать картошку.
Шли с ведрами по рыхло-влажным черным полосам. Выбирали картофелины покрупнее, а мелкие не собирали вовсе. Это дома нужно было копаться в грядах и выбирать всю мелочь пузатую, а тут никто над нами не надзирал, мы и не напрягались…
Впереди тарахтел тракторишко с картофелекопалкой, мальчишки перебрасывались клубнями, на обочине дымился костерок – там варился чай. Все ждали главного события: общего обеда. На расстеленном брезенте высилась гора всяческих вкусностей – хлеб, консервы, домашние блины и пирожки, яйца и печеная картоха впридачу.
Наскоро ополоснув руки в ледяном ручейке у поля, мы усаживались на перевернутые ведра и так набрасывались на еде, будто никто месяц не кормил…
Сейчас поля пустуют. Земля уплотнилась, выбралось на поверхность несметное количество камней, их обмыло дождями, обдуло ветрами, и они усыпали все пространство, пестрея средь жухлой травы. Треплются на ветру пучки ковыля, и не верится, что здесь росло еще что-то, кроме этих скудных былинок.
Я вижу дорогу, что бежит, песчаная, вдоль асфальтовой трассы, а потом, петляя, уходит в распадок, и сердце екает. Она когда-то исхожена была нашими детскими ногами вдоль и поперек, я помню каждый ее изгиб, она снится мне… За последним поворотом, за тальниковыми зарослями видны первые дома деревни, где прошло наше с Алешкой детство… Мы с братом переглядываемся.
– Был я там недавно.… Может, и съездим как-нибудь…
Дорога давно позади. «Запорожец», дребезжа, с натугой идет в гору.
…Мы уехали из деревни, когда я окончила восьмилетку, Алеша перешел в третий класс. Перебрались в поселок, километрах в сорока от прежнего места жительства. В деревне родственников не осталось, наведываться стало не к кому и незачем.
В ту далекую весну пришли машины, и мы грузили вещи. Огромное зеркало шифоньера хаотично ловило отражения: лоскут неба, косую крышу зимовья, конопатую курицу на поленнице…. Успокоилось, наконец, притиснутое узлами с бельем и стульями вверх ножками. А потом, в свободном уголке вверху, отражение снова дернулось и поплыло, но никто не знает, что оно, впечатлительное зеркало, ловило и отбрасывало в пространство во время пути.
На новом месте никто в скачущие отражения не вглядывался – они были столь же новыми, как и окружающая действительность…
Новое жилье встретило настороженно. Непонятные запахи. Огромные, по сравнению с теми, что остались на прежнем месте, сумрачные от пыли окна. Незнакомо поскрипывающие половицы. Дом кряхтел, прислушивался, размышлял – дружить с нами или нет.
Мы начали с побелки. Отец что-то мастерил во дворе, визгливо пела пила, деловито стучал молоток. Слышались восторженные Алешкины вопли – очередное сокровище нашел в кладовке. Мы с мамой белили, тщательно, словно разглаживали нахмуренные стены, промывали окна, и чистый, светлый дом наконец-то принял нас, просиял, приветливо запел на затопленной печке чайник.
И шифоньер встал на место, на котором стоит до сих пор, и, думаю, несказанно рад, что в зеркале отражаются привычные, предсказуемые вещи…
Почему мне всегда хочется назвать маму – мамой, а папу – отцом? Степень приближения души. Я их обоих люблю, но по-разному. Эта одновременная раздвоенность души так привычна, что я, против воли, неосознанно, создаю похожую обстановку в своей семье… Дисгармония, как привычная среда обитания повторилась в нашем с тобой доме. Что мы уготовили нашим детям?!.
…Алеша подрулил к знакомым зеленым воротам. Ого, какие сугробы в палисаднике! Они, заметенные песками, словно из черного сахара, не растаяли еще…
На крыльцо вышел кто-то. Над воротами нырнула потертая шапка. Отец. Папа…
Глава 5. В родительском доме
Долго не бываю в родительском доме, и в первый момент он мне кажется отстраненным, чужим, будто с тех пор, как отпустил, не находит для меня места. Помню, плакала над случайно услышанными мамиными словами: «Дочь теперь – отрезанный ломоть…»
Время, однако, показало, что это не так. Никуда он не денется, родной дом. Подичится, поворчит, и освободит для меня место. Сначала на табуретке в кухне, потом в уголке старого дивана, на котором, неизменно, покрывало «шашечками». А потом пустит в свои объятия «папимамина» полутораспалка с никелированными спинками: отдохни, доча.
Папа колючит мне губы щетинистой щекой, и острая жалость пронзает сердце. И стыдно за свои недавние мысленные жалобы на судьбу… Сколько можно жалеть себя? И ждать жалости от других?
Влетает суматошная Марина, невестка. Ну, не беспокойся, не вторгаюсь я в твою территорию, ты тут теперь хозяйка, ты! Обнимаемся.
Ну вот, хлопочи у стола, а я иду «наводить контакты» с племяшкой, Леночкой.
Маленькая на удивление быстро устраивается у меня на коленях. Маринка выглядывает из кухни:
– Смотри-ка ты! Обычно сразу ни к кому на руки не идет!
– Родная кровь, – улыбается папа.
Он слегка растерян и не знает, чем ему заняться. Но Алешка быстро выводит его из этого состояния:
– Пап, глянь мотор… – и они переходят на разговор о машине, для нас с Мариной почти иностранный.
Леночка ерзает у меня на коленях, я вдыхаю ее теплый молочный запах, трогаю губами легкие волосенки и думаю: «Хочешь быть любимой? Люби сама! Взрослые – те же дети, ничем не лучше…»
Пьем чай, кое-как оторвав мужчин от железно-бензиновой игрушки. Перемываем с Мариной посуду. Чудно! Сколько мною посуды в этой кухоньке перелопачено. А сейчас я – в подчинении у Марины, и не мне решать, куда какую кастрюльку ставить. И мне это неожиданно нравится. Когда мама была на ногах, она была главной хозяйкой, если я «Упадала» в гости, то становилась второй в женской иерархии. Марина занимала третье место. Год маминой болезни все переставил, И Марина взрослеет на глазах.
И я уже не иду одна, как вознамерилась поначалу, идти копаться в шифоньере, искать маме смену белья. Зову Марину, идем вместе. Вижу нас обеих в мудром зеркале, как в раме. И понимаю – годы быстро сровняют нас. И десятилетняя разница в возрасте не будет иметь значения…
Марину окликает Алеша, а я тянусь к верхней полке. Там – пухлый альбом. Я знаю, что некогда, что Алешка заправит машину, и мы поедем, но раскрываю красную бархатную обложку. Половина фотографий отклеилась, желтоватые снимки в беспорядке насыпаны между страницами. Перебираю быстро, жадно вглядываясь в пятна лиц, словно ищу ответ на вопрос, которого нет, но вот-вот появится. Зачем-то мне это очень нужно, но я не задумываюсь – зачем. Скоро узнаю.
Потом на кухне держу пластиковую бутылку из-под сока и синюю воронку сверху. Марина торопливо наливает студеное молоко. Оно вкусно пузырится и сквозь пластик холодит руку. Закручиваю. Все. Едем.
С третьего раза заводится «Запорожец», папа закрывает ворота, и я вижу, как он, сутулясь, осторожно выходит из калитки. Едва успеваю махнуть рукой, и мы ныряем в серый коридор проулка…
Алешку не трогаю разговорами. Он весь там, дома, рядом с женой и дочкой. Его бы воля – никуда бы не поехал. Но сегодня не вернется, останется ночевать в поселке у друга. Чему совсем не рад.
Насколько мы все-таки домашние люди. Ты совсем не такой. «Заходил к Валерке», «добегу до Пахи»… Этак часика на три-четыре. Как я сердилась и ревновала первые наши совместные годы! А теперь не то чтобы привыкла, а перестала видеть в твоих «хождениях по друзьям» большое зло. Ходи, а я буду заниматься своими делами. А дети – своими. Общежитие…
У мамы с папой все было по-другому. Работали вместе, дела домашние делали вместе, вечером прогуливались под ручку до ближней протоки – разговаривали. И спали в обнимку… Настолько были поглощены друг другом, что, казалось, не замечают нас с Алешкой.