Ольга Иванова – Звуки цвета. Жизни Василия Кандинского (страница 16)
Но то, с каким искренним любопытством расспрашивал он об авангардизме в живописи, как удивлялся неожиданным открытиям: связи цвета и музыки, особенностям мелодизма в композиции, то, как внимательно и заинтересованно выслушивал ответы, просто покорило сердце художника.
Василий с удовольствием общался с ним, замечая, что и Габриэле, и старшая сестра, которую все называли Гретхен и которая явно была главной в семье Мюнтер, довольны их взаимной симпатией.
– Я не представлял себе, что можно так много и интересно рассказывать о красках на полотне! – говорил парень. – Ну, вот скажем, зеленый цвет. Что о нем можно рассказать?
– Зеленый, он как сытая толстая корова, которая предпочитает лежать на солнышке и жевать свою жвачку, никуда не двигаясь. Зеленый – это лето, когда весенняя борьба за жизнь уже завершена и можно расслабиться и пребывать в покое и самодовольстве. Но если зеленый взрастет и поднимется до желтого или почти желтого – он станет очень радостным и праздничным. А при перевесе синего цвета зеленое приобретает иное звучание – становится серьезным и задумчивым. Я бы сравнил его со средними тонами скрипки, спокойными и протяжными…
Артур моргал длинными ресницами, смотрел удивленно и улыбался, будто совершил неожиданное открытие.
– Вот это да! Я присмотрюсь к зеленому. А желтый?
– Желтый типичный земной цвет. У него есть особенность: он не может быть доведен до большой глубины. Но, ты знаешь, желтый – это красочное изображение сумасшествия! Да, да! Причем не меланхолии или ипохондрии, а припадка бешенства, слепого безумия! Больной расточает во все стороны свои физические силы, беспорядочно и безудержно расходует их, пока полностью не исчерпывает. Это похоже на безумное расточение последних сил лета в яркой осенней листве, от которой взят успокаивающий синий цвет неба. Возникают краски праздника бешеной силы, в которой совершенно отсутствует глубина.
При этом Кандинский, не выдавая своих мыслей, вспоминал кузена, любившего желтый цвет… И вдруг в памяти всплыл увядающий желтый цветок на нагретой скамье…
– А белый?
– А белый – это и не цвет вовсе. Это отсутствие цвета.
– Да, действительно… Какой же это цвет? Никакого.
– Поэтому он воздействует на нашу психику как великое безмолвие, которое для нас абсолютно. Пауза в музыке, без которой нельзя. Так, может быть, звучала земля в былые времена ледникового периода. Но это безмолвие не мертво. Оно полно возможностей и ожидания. Что будет после паузы? Какие инструменты грянут, какая мелодия возникнет? А вот черный – это ничто. Это вечность без будущности и надежды. Закончилась музыка. Безмолвие и безучастие. Смерть и скорбь. Если блуждать глазами по краскам на палитре, ощущаешь воздействие цвета на душу – физическое воздействие: глаз заворожен его красотой. И психическое воздействие: цвет порождает вибрации души. Об этом когда-то сказал Шуман: «Призвание художника посылать свет в глубины человеческого сердца».
Уезжая, юноша с сожалением заметил, что получил ответы далеко не на все возникшие вопросы, и спросил разрешения приезжать почаще. Василий ответил на его просьбу с радостью.
Марианна с ее неугомонным характером и Алексей – человек на первый взгляд спокойный и сдержанный, но необычайно остроумный, сделали жизнь в Мюнтерхаусе, как они назвали дом в Мурнау, веселой, живой и светлой.
Чьей идеей было расписать яркими орнаментами и веселыми динамичными сюжетами мебель и интерьеры дома, никто не мог вспомнить. Зато вспомнилась Кандинскому изба в северном селе, где закружила его нарисованная красными и синими узорами песня молодого зырянина… Он рассказал об этом, и художники с энтузиазмом принялись за работу. Иногда возникал шутливый спор: Марианна говорила, что этот шкаф распишет она, она уже придумала узор, уже подобрала краски! Габриэле спорила, но в конце концов кто-то из них соглашался:
– Хорошо, бери шкаф! Я тогда лесенку разрисовываю!
– А я оконные рамы!
– А я перила на крыльце! И вот эту лампу! И скамейку в саду! Вот только потолок мужчинам отдадим, нам не дотянуться…
Дело спорилось, дом превращался в нечто совершенно необычное и необычно совершенное. Рисунки, узоры, орнаменты живо гармонировали и между собой, и с чудесным ухоженным садиком, окружавшим дом, и даже с отдаленными силуэтами Альп на фоне ясной голубизны.
И у всех обитателей Мюнтерхауса всегда было хорошее настроение.
Иногда Кандинского посещала мысль, что надо бы снять другой дом здесь, в Мурнау. Ну не отправлять же бедную девушку снова к родне, если Анна опять надумает дать телеграмму… Однако, даже вспоминая иногда некогда любимую супругу, в душе понимал: нигде ему не было так хорошо, как здесь, в этом удивительном доме…
Они любили приглашать друзей, художников и людей, далеких от искусства, от которых всегда ждали удивления. Не зря ждали! Иногда их гости были буквально потрясены! Артур, особенно любивший навещать сестру и вести долгие поздние беседы с Василием, откровенно выражал свое восхищение, почти по-детски радуясь оригинальности быта Мюнтерхауса.
Одним из частых гостей был Франц Марк, известный мюнхенский художник, которого Кандинский считал большим мастером и образцом экспрессионистского направления.
«Фаланга» к тому времени почти прекратила существование. И в немалой степени этому способствовало то, что, обосновавшись в Мурнау, Кандинский и Мюнтер, а вслед за ними и Явленский с Веревкиной, не встречали поддержки и не чувствовали теплоты взаимоотношений между, казалось бы, единомышленниками, присоединившимися к ним, и теперь отчего-то ощущавшими себя в «Фаланге» хозяевами. Понемногу вся четверка отдалилась и от мюнхенского объединения.
В это время Кандинский начал новую большую теоретическую работу. Труд назывался «О духовном в искусстве».
Не каждую музыку можно увидеть, и не каждый человек может видеть музыку души композитора, в особенности если он сам бездуховен и творчески слеп.
Мысль о сопоставимости живописи и музыки красной нитью проходила сквозь все главы новой книги. Живопись и музыка не тождественны, но родственны.
Еще более важной была тема восприятия беспредметной живописи.
Самому автору, умевшему видеть звуки, голос флейты представлялся нежно-голубым, а виолончели – ярко-синим. Голосам других инструментов, каждому звуку, он искал и легко находил цветовой эквивалент.
Но зритель, зритель-обыватель слишком приучен искать смысл в картине, причем этот смысл для него обязательно должен быть раскрытым, почти материальным, почти осязаемым.
Что это? Это кошка. А это яблоко. А это оглобля. А это что? Ничего нельзя понять. Синее, желтое, оранжевое… Крыло? А где же тогда птица? Подкова? А лошадь где? Нет, такое искусство обывателю ни к чему… Душа его избалована понятностью. Она не дает себе труда думать, понимать, созерцая и слушая.
Как настоящая музыка обращена к глубинным эмоциям слушателя, так и живопись призвана раскрывать самые скрытые, самые тайные подвалы человеческой души, переходя от зримого к незримому, от реального к ирреальному. Если эта душа светла, чиста и открыта новизне.
В искусстве выражается дух эпохи. Искусство должно соответствовать своему времени. Но авангардная живопись и музыка потому и авангардные, что существуют художники и музыканты, опережающие время. Хоть на эпоху, хоть на шаг!
Будут ли они поняты современниками? Во всяком случае, не теми зрителями-обывателями, чьи души ленивы и слепы, и каких в любом обществе немало.
Приближалось Рождество. В рождественские дни обязательно случалось что-то яркое и запоминающееся. В этот раз таким должен был стать концерт Арнольда Шёнберга. Его отправилась слушать вся богемная элита Мюнхена. Здесь были и Марианна с Алексеем, и Франц, и многие другие художники. Друзья и недруги Кандинского. Да, были и такие, благодаря которым не стало «Фаланги». Что руководило ими, когда они, собравшись и пошептавшись между собой, отказывали Кандинскому принять его работы для выставки? Они отвечали весьма формально, что та или иная композиция слишком велика по размеру, или выбивается из общего плана, не гармонируя с другими произведениями и даже с цветом стен выставочного зала. Фактически это было то, что слишком часто встречается в богемной среде и во всех сообществах деятелей искусств: это была элементарная зависть. Кандинский, сам организовавший «Фалангу», был ее лидером не за счет каких-то командирских качеств – не было их у него в помине, он всегда был истинным интеллигентом. Но он был не только выдающийся талант, истинный мастер, он был человек высочайшей работоспособности, творивший, казалось, даже во сне. Как же тут не объявиться завистникам и недоброжелателям!
Однако нынче, занимая места в концертном зале, все мило раскланивались с ним, цвели на лицах подобострастные улыбки.
Василий особо не размышлял над всей этой фальшью. Его интересовало другое. Он уже много слышал о Шёнберге и желал поскорее услышать его.
После того концерта он написал свою «импрессию» – «Впечатление». Картина эта звучала, ярко и трепетно. А потом он собрался с мыслью и сел за письмо композитору. И между ними завязалась долгая дискуссия. Они ведь были единомышленниками в главном – в своей свободе и чистоте помыслов об искусстве.