18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ольга Хорошилова – Джентльмен Джек в России (страница 14)

18

«Его трапезная великолепна, особенно фасад. Арабский, византийский, сарацинский, татарский — словом, какой-то гротесковый стиль, очень живописный. Я скопировала часть его росписи — но на рисунке ошиблась: красный должен быть желтым, а желтые сегменты — красными. Внутри Трапезной — большой длинный зал с часовней в дальней части. Когда мы там были, уже накрыли столы и около ста монахов готовились завтракать. В зале 4 или 5 картин. На одной — Спаситель на троне, над которым изображены Бог Отец и Дух Святой в образе голубя. Слева от Спасителя представлен царь Иоанн IV Васильевич, а перед Спасителем — коленопреклоненные святой Сергий и святой Никон».

Потом обошли Троицкий собор с маленькой чудной пристройкой, Никоновской церквушкой. Стройный, белый, ладный, он напоминал монашенку в белом праздничном платье и кокошнике, которая вела за руку милую застенчивую послушницу. В храме шла служба. «Тридцать монахов, все в облачениях, расшитых серебром, и черных колпаках. Настоятель был в особой татарского типа шапке, украшенной золотом и четырьмя овальными медальонами с изображением Богоматери, Распятия и чего-то еще. Шапка кажется тяжелой. Когда он готовился читать из Евангелия (в золотом окладе с драгоценными камнями), большой, высокий, с красивым низким голосом дьякон, стоявший позади него, снимал с него шапку и вновь ее надевал, когда настоятель заканчивал чтение. Мы стояли рядом с ним. Хор пел красиво, но сама служба неинтересная. Иконостас сплошь золотой. Мощи преподобного Сергия покоятся под балдахином, стоящим на четырех колоннах. Все из чистого серебра — невероятно. Это самая дорогая гробница, которую я видела в своей жизни».

В ризнице увидели знаменитые сокровища — золотые распятия, паникадила, подсвечники, иконы, златотканые облачения, драгоценные оклады. Англичанкам указали на топаз, маслянисто блестевший на архимандритской шапке, — сказали, что стоил целых 200 тысяч рублей. Натурфилософскую душу Анны тронул не он, а камень-агат с распятием и фигуркой молящегося монаха. Эту душещипательную картину сотворила сама уральская природа, зело мастерица на такие забавы. Покоренный ее божественным промыслом митрополит Платон передал чудо-агат в ризницу.

Потом поднялись на колокольню. И сердце защемило от просторов, от глубокой, пронзительной, мудрой, снегами поющей русской тоски, удивительно созвучной холодному протяжному густому гулу колоколов, возвещавших начало торжественного дневного богослужения. Они спустились и поспешили в Троицкий собор.

«Служба уже шла. Стояли все те же тридцать монахов, которых мы видели здесь утром, в тех же облачениях. Церемония закончилась освящением воды — настоятель проворно опускал крест в лохань с водой, и оттуда она стекала в емкость, похожую на глубокое блюдо. Потом этой водой паства наполняла чашки, чайники, кувшины. Люди зло продирались за ней, толкали друг друга. И еще интересная деталь — в заключительной части службы хор славословил “Господина Императора”, перечисляя все его титулы — это длилось несколько минут, потом называли всех членов его семьи, цесаревича, великих князей, их жен и так далее. И все это заканчивалось словами “славься” и “много лето”».

Письмо графини Паниной открыло англичанкам двери архимандритского дома — их пригласили на аудиенцию с настоятелем, отцом Антонием. Любезно встретили, помогли разоблачиться и провели по двум залам — Императорскому, расписанному фресками, и более уютному Патриаршему, с тусклыми картинами на стенах. Там попросили подождать. Вскоре двери анфилады распахнулись, и вошел настоятель — в черной рясе, черном легко развивающемся клобуке, с высоким тяжелым посохом. Лицо неподвижное, бледное, изможденное — восковые впалые щеки, истонченный нос, снежная борода с ледяными искрами. Вошел — и будто холодом повеяло. Все замерли. Он шелестел по глянцевому паркету, останавливался на минуту около гостя — тот кланялся, припадал к руке, настоятель его крестил, задавал дежурный вопрос, что-то вкладывал в руку и шелестел дальше. Очередь быстро дошла до Энн и Анны. К несчастью, Антоний не владел ни английским, ни французским. Слуга англичанок, Георг, кое-как перевел. Анна получила благословение и памятный подарок — скромный фарфоровый образок с Распятием.

Преподобный Антоний (Медведев). Портрет неизвестного художника. Середина XIX в. Троице-Сергиева лавра

«Бедный отец Антоний, такой бледный, такой уставший», — Анна мысленно ему сопереживала. Она знала его тайну — он, как Листер, был мучеником за любовь. Об этом ей нашептала знакомая, старушка Урусова, знавшая, кажется, все секреты московской губернии: «Настоятель — красивый статный мужчина. Он принял монашеский постриг из-за несчастной любви. Жил в какой-то приемной семье. Влюбился, тайно и страстно, как Абеляр в Элоизу, в дочь своего приемного отца. Но вскоре узнал, что тот вовсе не приемный — а настоящий его отец. И значит — девушка была его сводной сестрой. Они не могли быть вместе. Он горевал, но мужественно решил посвятить себя Богу. И так стал монахом».

Потом, правда, светские дамы уверяли, что все это ложь. Что не было ни девушки, ни приемной семьи, что в жизни отца Антония была только одна любовь — к Богу… Впрочем, была еще одна — к наукам. Мишель Голицына убеждала Анну, что он «сам принял постриг, таково было его призвание, хотя сперва, еще юношей, думал о науках, в доме его отца жил медик, и Антоний стал изучать медицину, но уже тогда читал книги о религии, и в конце концов он убежал и стал монахом».

Но Листер очень хотелось верить в романтичную, прекрасно трагичную историю, в то, что именно несчастная любовь Антония стала причиной изможденной бледности его лика, разочарования, сквозившего в его потухших глазах, холода его бесчувственных рук и окаменевшего, но когда-то отзывчивого сердца, которое он заставил замолчать, надев грубую власяницу и черный клобук служителя Бога.

В лавре им понравилось. Они жалели, что приехали всего на сутки. Не хватило времени на скиты, Спасо-Вифанский монастырь. Милый, уютный Сергиев Посад осмотрели бегло: «Здесь больше тысячи домов, среди них есть и дворянские особняки, заглянули в гостиный двор, здесь множество лавок с игрушками, куклами, можно было запросто провести здесь еще один день».

Анна расплатилась за жаркую келью с клопами, которая, как она иронично выразилась, «была напрочь лишена очарованья». Вечером впрягли лошадей, уложили багаж и двинулись в обратный путь. В два ночи были в Москве.

За несколько месяцев Первопрестольная стала им родной. Анне нравился этот раздерганный, суетливый, шумный, крикливый, нагловатый и набожный город. Город-пирог, город-кулебяка, набитый всякой жирной русской всячиной — боярскими теремами, расписными куполами, пухлыми хоромами с лепными кренделями, пряничными орлами в медовой позолоте, зубьями стен, шатрами башен, бесконечными пахучими аркадами лавок — рыбных, мясных, кожевенных, хлебных. Москва была противоречива и двулика. Из Европы приглашала зодчих, и те пытались примирить французское с исконно русским, возводили колоннады, арки, античные периптеры с фронтонами — но все это получалось дурно, вторично, пресно. Малахольный классицизм проигрывал яростному народному стилю, который все больше нравился Анне. «Москва — красивейший город. Я даже думаю, что она самый живописный, самый красивый город из всех, которые мне доводилось видеть. В ней нет изъянов, нет бедных, грязных, замызганных частей. Все здесь лишь хорошо иль очень хорошо!»

Хороши были даже тюрьмы. Промозглым октябрьским днем они поехали посмотреть на одну такую, стоявшую высоко на Воробьевых горах, откуда открывался восхитительный вид на Москву. Но в тот день все было серым — и лужи, и дождь, и небо, полное невыразимой грусти, и город с потухшими грязно-желтыми куполами и сизыми лачугами, похожими на мокрых взъерошенных голубей. Здесь, на горах, в мрачных кутузках жили арестанты — серые люди в серых робах.

Доктор Гааз. Рисунок Е. Самокиш-Судковской

Глаза их начальника, немецкого доктора Гааза, тоже были серыми, но другого, нездешнего, небесного оттенка, с задорными солнечными бликами и невысказанной светлой печалью — глаза мудрого ребенка или монаха, умеющего сострадать и скрывать свою боль.

Доктор Гааз был необычным, светлым человеком, почти святым. Люди в серых арестантских робах его очень любили. Федор Петрович, как его называли по-русски, по-семейному, был талантливым доктором — выучился в Германии, практиковал в Вене, но богатому европейскому кабинету предпочел необустроенные больничные казематы России. Приехал в Москву в 1802-м, занялся частной практикой, во время войны с Наполеоном вместе с русской армией дошел до Парижа. После вернулся в Первопрестольную, получил пост главного врача и развернул сумасшедшую деятельность: открыл первую глазную лечебницу, первую больницу для неотложной врачебной помощи, боролся с трахомой и холерой, стал главным врачом московских тюрем, великим реформатором пенитенциарной системы и организатором казематов нового типа.

Но доктор Гааз совсем не походил на тюремного доктора. Забавный, неуклюжий, шарообразный, с детским открытым лицом, младенческой улыбкой на пухлых губах, в странном клоунском рыжеватом парике, который он каждое утро напудривал, но мука сбивалась в комочки, осыпалась на плечи фрака. Он весь был словно из эпохи Людовика — любезный, но без приторности, обходительный, деликатный, очаровательно картавый и легкий, несмотря на тучность и преклонный возраст. Он по-старинному кланялся, отставляя пухлую ножку, носил старорежимные шелковые кюлоты, белые чулки и растрескавшиеся черные туфли на стоптанном французском каблуке. Фрак его был таким же очаровательно старым — непонятного темного цвета, с короткими засиженными фалдами, измятыми рукавами с белесыми потертостями на локтях. Воротник бахромился на углах, одна костяная пуговица висела полумесяцем, остальные еле держались на полусгнивших растянутых нитях. К верхней левой петлице была привязана замасленная буро-черная ленточка. На ней танцевал бордовый крестик — орден Святого Владимира 4-й степени. Гааз им очень гордился, хотя его заслуги давно уже переросли статьи капитула и не имели степеней.