реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Яковлев – Половецкие войны (страница 30)

18

«Не поеду», – мрачно вывел Олег на листе пергамента.

Он вызвал к себе мечника Бусыгу, одного из немногих, не покинувших князя в лихолетье, передал грамоту с вислой печатью на шнурке и приказал скакать в Переяславль, к Владимиру.

«Есть ещё верные люди», – думал он, провожая гонца пристальным взглядом.

Не мог ведать Олег, что о каждом его шаге доводит Бусыга до Владимира Мономаха, что знал всегда и знает сейчас переяславский князь, где обретается разбитый поверженный крамольник. Не ведает Олег и того, что давно мог Бусыга покинуть его стан, уйти, противно было рубаке-удальцу притворство и тайные хитрости. Удерживало Бусыгу возле Олега какое-то до конца не понятое даже им самим чувство жалости к разбитому князю, Бусыге казалось, что без его поддержки и совета Олег вовсе пропадёт и что, в сущности, лиходей Гореславич не так уж и плох, только горд, озлоблен и обидчив не в меру. И отъезжая с грамотой к Мономаху, думал Бусыга, воротившись, убедить-таки Олега забыть былую вражду и поехать на снем. Не довольно ли страдать Русской земле и страдать самому князю, растерянному, подавленному, оставленному и преданному всеми?

…Бусыга воротился на удивление быстро. В привезённой им грамоте значились лишь три жестоких слова:

«Уходи из Рязани».

– Боле ничего не сведал? – хмуря брови, спросил Олег. – Так я и уйду, ждите, вороги! Уж нет, али я вас, али вы меня!

– Проведал, княже. Князья Мономах и Святополк исполчились, идут на тебя. Беги вборзе. Слаба рать твоя. Али миром давай урядимся. Поезжай в Любеч. Сказал ибо князь Владимир: «Не хощу боле ратиться».

– И ты поверил ему?! – злобно рявкнул Олег. – О, Господи! Вот оно, мщенье-то! Мономах не убить – унизить меня измыслил! А то пострашней смерти самой лютой будет! Но нет, вороги! Поквитаюсь ещё с вами! Эй, Бусыга! Вели седлать коней!

…Стояла холодная осенняя пора. Беспрерывным ледяным потоком лил дождь, хлестал в лицо, водяные капли попадали за шиворот и струились по спине. Олег, стиснув зубы, терпел. Они ехали вдвоём с Бусыгой, дружина покинула князя, даже жена, Феофания, и та не захотела сопровождать мужа, знатной родовитой гречанке надоела его бесконечная кочевая жизнь – ни дня покоя. Княгиня не пустила с отцом и троих сыновей.

– Мономах ничего не сделает им, не посмеет, – упрямо твердила она, пронзая князя жгучим взглядом чёрных, исполненных презрения глаз.

Рязанцы без сожаления простились с Олегом – от него не ждали ничего, кроме череды несчастий и горестей. И теперь он, некогда гордый и сильный князь Олег, вынужден был, весь испачканный грязью, скитаться, мокнуть под дождём, затравленно озираясь по сторонам, как загнанный обессиленный волк, и терять последнюю надежду на своё возвышение.

Усталый, вконец измученный и простудившийся в дороге, Олег воротился в Рязань. С горечью и болью он осознал: никуда больше пути ему нет. Он слёг, ослабев настолько, что не мог сам вставать с постели. Жена редко навещала болезного, один мрачный Бусыга долгие часы просиживал у княжеского ложа. Жалость к несчастному крамольнику грызла ему душу, рвала сердце, не мог он бросить его, покинуть, как другие, оставить в тяжёлый час.

Всё теперь для Олега осталось в прошлом: и яростная борьба за власть, за столы, завершившаяся полным крахом, и сама жизнь – чуял больной князь – кончалась, а грозно глядевший на него с иконы Христос Пантократор[219] будто говорил: «То за грехи твои расплата! Молись пуще!»

Порой Олегу вдруг казалось, что это вовсе не Христос, а Владимир с осуждением смотрит на него и, чуть прищурившись, вопрошает: «Ну что, крамольник? Получил своё?»

Могучий организм князя сумел перебороть тяжкую хворобу[220]. Вскоре Олег уже мог вставать и ходить по терему. Только кашель никак не проходил, и лекари-старцы, набожно крестясь, тихонько шептались о том, что сия болезнь неизлечима до скончания земных дней князя, ибо «се – наказанье Божье», а где проявляет себя воля Всевышнего, там человек бессилен.

Когда наступил октябрь, неожиданно холодный для здешних мест, и над землёй закружили в бешеном танце снежные хлопья, по мёрзлому шляху пробрался в Рязань скорый гонец от Владимира. Переяславский князь снова звал Олега в Любеч, предлагал ему стол в Новгороде-Северском, на берегах Десны.

В Чернигове же, как передал на словах гонец, сел на княжение родной брат Олега Давид, человек тихий, богобоязненный, во всём покуда послушный воле Святополка и Мономаха. Тотчас в городе закипела работа. Люди ставили новые дома заместо сожжённых половцами, украшали церкви, возводили крепкие дубовые стены. Чернигов готовился снова зажить привычной жизнью, как это было до страшного набега Арсланапы.

«Иду в Любеч», – вывел Олег на харатье.

Иного выхода у него не оставалось.

Глава 36. Страх и страсть

Хмурый Олег, облачившись в саженный жемчугами зелёный вотол, выехал из Рязани холодным октябрьским утром. Вслед всадникам долго мела свирепая позёмка; Бусыга, оставленный в Рязани охранять княгиню и детей, долго смотрел с высокого всхода, как тают в снежной дали тёмные фигурки всадников. Что привезёт с собой Олег из Любеча? Мир, долгожданную передышку для всей Руси, конец беспрерывным усобицам и смутам – или новые рати, пожары, набеги, новую кровь?

Угрюмо расхаживал Бусыга по опустевшему дому, тяжёлые шаги его гулко отдавались в напряжённой, наполненной тревожным ожиданием тишине. Невесёлые думы обуревали молодца.

В Переяславле князь Владимир звал его вернуться, говорил, что довольно уже наслужился он крамольнику Олегу. Бусыга откровенно поведал князю о жалости своей к побеждённому и униженному Гореславичу, о том, что бесчестно будет теперь, в ничтожестве, бросить этого упрямого гордеца, что только он, Бусыга, и сможет в грядущем удержать Олега от новых котор и бед.

Мономах выслушал мечника внимательно, раздумчиво закивал головой и сказал так: «Что же, сам ты, друже, себе дорогу выбрал. Ступай, неволить тебя не стану. Одно скажу: такие, как Ольг, благодарности не ведают. Запомни. Обереги головушку свою буйную».

Отчего-то засели Владимировы слова в голове Бусыги, казалось ему – проницательный Мономах знает нечто большее об Олеге и вообще обо всех о них, его поражали ум и глубина суждений этого человека, особенно то письмо, посланное Олегу после гибели сына. Да, только великий мудрец мог написать так…

Оторвавшись от размышлений, Бусыга прошёл в бабинец и сухо осведомился у вышедшей навстречу Феофании, не нужно ли чего.

– Надо будет – позову, – так же сухо, почти не глядя на дружинника, ответила ему княгиня.

Бусыга до вечера слонялся без дела по терему. В город, через снег и слякоть, ехать не хотелось, он скучал, слушая завывание ветра в щелях волоковых окон.

Смеркалось, когда внезапно явилась гречанка – прислужница Феофании.

– Княгиня кличет. Даст тебе распоряженья, – коротко сказала она.

…Полумрак царил в просторных княгининых покоях, пахло благовониями, ладаном, в красном углу на поставце горела лампада, бросая тусклые отблески на иконы ромейского письма с ликами святых.

Княгиня, шурша белым шёлковым одеянием, выплыла откуда-то сзади, Бусыга не сразу и заметил её, как обычно печальную и бледную, с резкими дугами бровей над глазами и алым чувственным ртом.

– Мне страшно, – призналась она шёпотом. – Бусыга! Молю: утешь, успокой. Сердце стучит.

– Что страшит тебя? Чем я тя успокою? – усмехнулся мечник. – Вот князь воротится…

– Князь… Его я и боюсь… Это страшный человек, Бусыга! Ты один не боишься. Все остальные – трусы! Жалкие трусы!

Бусыга не нашёлся что ответить и развёл руками. Феофания поставила на стол свечу, перекрестилась, с мольбой выговорила:

– Прости, Боже, грехи наши! Спаси и сохрани! – и снова обратила взор на растерявшегося мечника.

В чёрных глазах её зажглись огненные сполохи, резким движением она сорвала с головы белый убрус[221]. Дорогая парчовая шапочка упала на дощатый пол, звякнули тяжёлые колты[222], иссиня-чёрный каскад распущенных волос облил плечи женщины.

– Подойди ко мне, – поманила она Бусыгу перстом. – Боюсь его? Да, боюсь! Но надоело… Надоел этот страх. Не будет больше страха! Иди, ближе, ближе ко мне! Назло, назло всему свету! Буду любить тебя, буду жить с тобой! Унижаясь, возвышусь, стану сильной, смелой!

Бусыга не успел ничего ответить, быстро и порывисто ухватила его Феофания за руку. Они пробирались через тёмные переходы, прижимаясь, поддерживая друг друга; княгиня шептала:

– Люблю, люблю тебя. Ты такой сильный, отважный. Полюби и ты меня. Я красива, ты сейчас увидишь. Вот сюда идём. Осторожней, тут ступенька.

В опочивальне мерцали свечи, Феофания сбросила платье, понёву, Бусыга увидел её всю, обнажённую, прекрасную, восхитился округлыми формами её бёдер, стройными ножками, грудью.

Не помня себя, бросился он в её объятия.

Женщина целовала его жадно, в ней играло плотское неутолённое всепобеждающее желание, страсть, в порыве вожделения она кусала зубами его грудь, отчаянно, пылко, неистово, как может только горячая гречанка, раба своих чувств, волосы её щекотали его кожу, и Бусыга как будто помимо собственной воли подчинялся её необузданной дикой страсти.

– Ты ведь тоже одинок? У тебя никого нет? Близкого никого? – упрямо допытывалась после Феофания, когда они, утомлённые, лежали на широкой мягкой постели.