Олег Ветров – Разрушитель (страница 4)
Градов-дед командовал орбитальной станцией «Мир-7», когда на нее упал отработанный разгонный блок. Дед тогда лично, в скафандре, перекрыл аварийный люк, потеряв два пальца, но сохранив герметичность. Пальцы зажили, люк заварили, станция проработала еще десять лет. Дед после этого случая пил запоем, пока сердце не остановилось.
Градов-отец командовал эсминцем «Громовой», который участвовал в подавлении мятежа на спутниках Юпитера. Эсминец тогда разнесли в щепки — мятежники использовали кинетические бомбы, старые, но надежные. Отец выжил, хотя и остался на всю жизнь с осколком в позвоночнике. Осколок давил на нерв, ныла спина, но он продолжал служить. «Боль — это напоминание, — говорил он сыну. — Что ты жив. Что ты не сдался. Что ты — Градов».
Сам Илья Семенович выбрал дальний космос, хотя ему предлагали теплые места: преподавательскую должность в Академии, штабную работу на Церере, даже кресло в Межзвездном комитете по чрезвычайным ситуациям — место, за которое лоббисты дрались зубами. Он отказался от всего. Сказал: «Я не кабинетная крыса. Я хочу, чтобы под ногами гудело железо, а за спиной был вакуум».
Илья Градов был из тех командиров, которые появляются раз в поколение. Жесткий, но справедливый. Требовательный, но не жестокий. Верящий в устав, но умеющий его нарушать, когда того требуют обстоятельства. Молодые офицеры его боялись и обожали одновременно. Старые — уважали той особой уважительной ненавистью, которую испытывают друг к другу профессионалы одного уровня.
Градов носил бороду.
Не модную подстриженную, а настоящую, русскую, в которой запутывались крошки от сухого пайка и крошились табачные листья из трубки. Борода была рыжей, с проседью, и делала его похожим на старого лесного духа. Он курил эту трубку постоянно, вопреки всем правилам противопожарной безопасности и здравого смыслу. Штрафы, наложенные на него за курение в неположенных местах, могли бы окупить малый разведывательный корабль. Градов платил их из своего кармана и продолжал курить. «Трубка — это не вредная привычка, — говорил он. — Это философия. Пока ты раскуриваешь, успеваешь подумать. Забыть. Простить».
Он знал наизусть «Словарь морского жаргона» 1950 года выпуска — подарок отца, потертый кожаный переплет, пожелтевшие страницы, запах старой бумаги и табака. И умел так материться, что даже бывалые механики, прошедшие через три войны и пять контрактов с криминальными синдикатами пояса астероидов, краснели и отводили глаза.
И еще он играл на губной гармошке.
Каждый вечер, после ужина, если не было аврала — а авралов почти не случалось, полет был рутинным, расслабленным, как медленная прогулка по парку, — Градов выходил в кают-компанию.
Садился в кресло — только его, капитанское, с подлокотниками, потертыми до дыр, с продавленным сиденьем, повторявшим форму его зада.
Доставал гармошку из внутреннего кармана форменной куртки.
И играл.
Что именно — никто не мог сказать. Это не были известные мелодии. Не фольклор. Не классика. Не джаз. Это были какие-то другие звуки — полевые, степные, бесконечные, как линия горизонта. В них было что-то от ветра, дующего по ковыльной траве. Что-то от скрипа тележного колеса. Что-то от дальнего волчьего воя. Что-то от плача ребенка, которого никто не слышит.
От этих мелодий хотелось пить чай с мятой и смотреть на звезды. И плакать — без причины просто потому, что мир огромен, а ты мал, и это правильно. И больно. И хорошо одновременно.
Ковалев слушал эти концерты каждый вечер. Они казались ему символическими — последний островок человеческого тепла посреди холодной, равнодушной Вселенной. Место, где еще оставалась надежда.
Как он ошибался.
3.
Старшим механиком был Джованни Сальваторе — итальянец из Неаполя, которого судьба занесла в космический флот через серию маловероятных событий.
Цепочка выглядела так: банкротство семейного рыбного бизнеса — конкуренты из китайского синдиката сбросили цены на тунец на сорок процентов, и семейная компания, просуществовавшая сто двадцать лет, рухнула за три месяца; неудачный брак — жена, оказавшаяся мошенницей, ушла к адвокату через три месяца после свадьбы, прихватив половину имущества и кредит на остатки бизнеса; знакомство с вербовщиком в баре при гостинице «Космос» — вербовщик был пьян и предложил «лететь на край света, там хорошо платят».
Сальваторе согласился, потому что терять было нечего. Через двадцать лет он был уже старшим механиком на крейсере дальнего радиуса и не собирался останавливаться. «Я прошел ад, — говорил он. — Теперь я хочу пройти рай. Или еще один ад. Неважно. Главное — платят».
Ему было под пятьдесят, но выглядел он на все шестьдесят с лишним: лысый, сломанный нос — результат драки в баре на Мальте, 2179 год, противник весом под центнер, бывший десантник, Сальваторе выиграл, но нос так и не сросся; кулаки как две кувалды — каждая размером с детскую голову, сбитые костяшки, шрамы от ожогов, татуировки, выцветшие до неузнаваемости.
Говорил он с таким сильным неаполитанским акцентом, что половину фраз приходилось додумывать по контексту, а иногда — по движению губ. Сальваторе знал это и иногда специально ускорял речь, чтобы напугать собеседника. «Если ты не понимаешь моих слов, — говорил он, — ты поймешь мои кулаки. А кулаки говорят на универсальном языке».
При этом он был блестящим инженером. Чувствовал механизмы кожей, слышал малейшие изменения в вибрации двигателей, мог определить неисправность по запаху перегретого металла за три отсека.
Говорил: «Машина как баба. Если не понимаешь, чего она хочет, она тебя убьет. Но если понимаешь — она будет работать вечно. Или пока не кончится топливо». К нему прислушивались даже те, кто не понимал ни слова из его лекций о подшипниках, коэффициентах трения и оптимальных режимах затяжки болтовых соединений в условиях микрогравитации. Потому что когда Сальваторе говорил «надо делать так» — двигатели слушались. Когда говорил «надо делать эдак» — двигатели слушались тоже. А когда говорил «всё, приехали, дальше без ремонта ни шагу» — никто не спорил.
Сальваторе был единственным членом экипажа, с которым Ковалев мог говорить часами. О термодинамике обратного цикла. О плазменных потоках в камере сгорания. О том, почему старые ионные двигатели лучше новых, хотя их КПД ниже на три процента. Ответ: потому что старые чинятся на коленке простым смертным, а для новых нужна целая фабрика на орбите и команда докторов наук.
Они часто сидели в машинном отделении — в самом сердце корабля, где воздух пах маслом и озоном, где стены дрожали от работы насосов, где температура редко опускалась ниже тридцати пяти градусов. Пили растворимый кофе. Сальваторе называл его «помои» и «пойло для камикадзе», но пил по три кружки за вахту — больше не давал фельдшер, давление поднималось.
Их дружба была странной.
Ковалев — образованный, суховатый, с диссертацией по методам сжатия данных в межзвездной связи и двумя патентами на системы охлаждения. Сальваторе — неотесанный, шумный, с десятилетним образованием и дипломом вечерней школы, который он получил уже на флоте, потому что без диплома не повышали в звании.
Но она была настоящей. И именно она спасла Ковалеву жизнь в конце. Потому что в критический момент, когда логика отказала и расчеты разбежались, как тараканы от света, именно Сальваторе действовал так, как надо — не думая, не анализируя, просто делая. По инерции. Как механизм.
4.
Ксенобиолог — Чжао Мей — была полной противоположностью Сальваторе.
Тихая. Замкнутая. С вечно полуприкрытыми глазами, которые, казалось, смотрели не на собеседника, а сквозь него, куда-то в четвертое измерение. Она передвигалась по кораблю бесшумно, как призрак — заходила в кают-компанию, садилась в угол, и можно было не заметить ее присутствия часами, пока она вдруг не заговаривала.
Голос у нее был тихий, ровный, без интонаций. Азиатская вежливость, смешанная с абсолютной, почти агрессивной честностью.
Ее полное имя было Чжао Мэйлинь, но она сократила его до «Мей» — так короче и проще для иностранцев. Причина — «слишком длинные имена привлекают внимание, а внимание — это проблема». Ковалев так и не понял, что она имела в виду. Возможно, опыт преследований со стороны коллег-мужчин в академической среде (Чжао была красива той особой, ледяной красотой, которая пугает и притягивает одновременно). Возможно, что-то другое, о чем она не говорила и никогда не скажет.
Чжао родилась в Шанхае, в семье преподавателей физики. Отец — профессор квантовой электродинамики, мать — старший научный сотрудник по физике плазмы. В доме говорили на трех языках — китайский, английский, русский, потому что родители работали по обмену в Дубне. Дочь пошла по их стопам, но свернула в сторону биологии — чем очень расстроила отца: «Ты будешь изучать мясо? Мясо — это не физика! Мясо — это химия! Химия — это для тех, кто не тянет физику!»
Она защитила диссертацию по экзобиологии в двадцать семь лет, затем еще одну — по астробиологии в тридцать один год. К тридцати восьми годам опубликовала четырнадцать статей в ведущих научных журналах, десять из которых были встречены в штыки научным сообществом. Слишком смелые. Слишком нестандартные. Слишком пугающие.