18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Морозов – Фогельшойхе (страница 2)

18

Вместо рук у него были кривые палки, обмотанные тряпками, заканчивающиеся перчатками. Одна перчатка была белой, изящной, лайковой, явно дамской, для похода в оперу. Другая – грубой, брезентовой рабочей рукавицей, испачканной в мазуте.

Но самым страшным, притягивающим и отталкивающим одновременно, была голова.

Майя не могла отвести взгляд. Она знала, что нельзя смотреть по сторонам, можно получить удар плетью, но это зрелище притягивало её, как магнит притягивает булавку. Голова чучела была круглой, туго набитой чем-то плотным. И она была сшита…

– Не смотри туда, – шепнула мама, сжав плечо Майи так сильно, что стало больно. Голос Анны дрожал. – Смотри в землю, Майя. Считай камушки.

Но Майя уже увидела. И забыть это было невозможно. Голова была сшита из лоскутов человеческой кожи. Не ткани. Кожи. Разных оттенков. Бледно-желтой, восковой, коричневатой, серой, с синевой. Грубые, толстые черные нитки стягивали эти куски, образуя уродливые шрамы-швы, пересекающие «лицо». Рот был вышит красной шерстяной нитью, растянутый в вечной, безумной, издевательской улыбке, кривой и жуткой. Этот рот смеялся над всем: над холодом, над смертью, над надеждой.

Вместо глаз были пришиты две пуговицы. Одна – костяная, большая, тусклая, похожая на бельмо. Другая – маленькая, перламутровая, от детской нарядной рубашки, сияющая фальшивым светом.

Оно смотрело. Пуговицы не могли видеть, за ними была только солома, но Майя чувствовала – Оно смотрело. Внимательно. Жадно.

– Stillgestanden! (Смирно!) – рявкнул офицер, проходя мимо их ряда.

Он был высоким, стройным, в безупречно чистой форме, от которой пахло дорогим одеколоном с нотками сандала и смертью. Его фуражка сидела идеально, черная кожа перчаток скрипела, сжимая стек. Он заметил взгляд девочки и остановился прямо напротив Майи, возвышаясь над ней, как башня. Его сапоги блестели так ярко, что в черной лаковой коже Майя на секунду увидела свое отражение – маленькое, серое, испуганное существо с огромными глазами.

– Нравится? – спросил он по-немецки. Голос был мягким, вкрадчивым, почти ласковым, отчего становилось в сто раз страшнее, чем если бы он кричал.

Майя перестала дышать. Сердце забилось где-то в горле, как пойманная птица. Мама замерла, словно превратилась в ледяную статую, её пальцы впились в плечо дочери. Офицер улыбнулся, показав ровные, хищно-белые зубы. Он медленно поднял руку в черной перчатке и указал стеком на раскачивающееся чучело.

– Это Фогельшойхе. Наш маленький талисман. Он охраняет урожай, – офицер тихо, культурно рассмеялся, довольный своей тонкой шуткой. – Урожай душ.

Он наклонился к Майе. Она видела поры на его чисто выбритом лице, видела, как пульсирует голубая жилка на виске. Он был живым, теплым, сытым. И он был монстром.

– Знаешь, из чего он сделан, маленькая еврейка?

Мама дернулась, закрывая собой Майю, инстинктивно, бездумно, но офицер лениво, не глядя, отмахнулся от нее стеком, как от назойливой мухи. Удар пришелся маме по руке, рассекая кожу, но она не издала ни звука, лишь тихо выдохнула.

– Он сделан из непослушных, – прошептал офицер, глядя прямо в глаза Майе. – Из тех, кто не хотел работать. Из тех, кто думал, что они люди. Его лицо… – он сделал паузу, смакуя момент, наслаждаясь ужасом в глазах ребенка, – …это подарок от одного портного, который шил плохие костюмы. Мы называем его Штопаный Ганс. Но Фогельшойхе звучит поэтичнее, не так ли? «Пугало для птиц». Только птицы здесь не летают. Здесь летают только души, и он их ловит.

Он выпрямился, мгновенно потеряв к ним интерес, словно выключил свет, и пошел дальше, постукивая стеком по бедру, насвистывая мелодию из Вагнера.

Майя выдохнула, только когда он отошел на десять шагов. Ноги у нее подкашивались, колени дрожали так, что стучали друг о друга. Она снова посмотрела на чучело. Ветер усилился, поднял вихрь снежной крупы, и Фогельшойхе качнулся, словно кивнул ей. Его лоскутная рука в изящной дамской перчатке поднялась и опустилась, будто приглашая. Будто маня.

– Мама, – едва слышно сказала Майя, не разжимая губ. – Ему больно?

– Кому, детка? – у мамы дрожали побелевшие губы, она баюкала ушибленную руку, на которой выступала темная кровь.

– Чучелу. Ему больно? Там, внутри?

Анна посмотрела на дочь с ужасом и жалостью. Она видела, что глаза Майи изменились. В них больше не было простого детского страха. В них появилось странное, темное, взрослое любопытство. Бездна всматривалась в ребенка, и ребенок всматривался в ответ.

– У него нет души, Майя. Это просто тряпки, кожа и… и мусор. Ему не может быть больно. Это вещь.

Майя не ответила. Она знала, что мама ошибается. Взрослые часто ошибались. Они думали, что если что-то не дышит, оно не живет. Но Майя чувствовала это всем своим существом, каждой клеточкой своего истощенного тела. От чучела исходила волна. Это была не физическая боль. Это была ярость. Древняя, глухая ярость. И одиночество. Такое глубокое и черное, что оно было страшнее дыма из трубы.

Фогельшойхе висел между небом и землей, отвергнутый обоими мирами. Сшитый из кусков чужих страданий, из обрывков чужих жизней. И пока капо считали заключенных, пока лай собак разрывал морозный воздух, пока оркестр у ворот начинал играть веселую польку – жуткий аккомпанемент для марша смерти – Майе казалось, что пуговичные глаза смотрят прямо ей в сердце.

«Я знаю тебя», – прошелестел ветер голосом, которого не могло существовать. Звук рождался не в ушах, а прямо в голове. «Ты скоро придешь. Я жду».

Майя крепче сжала руку мамы. Пальцы Анны были ледяными, но живыми. А там, на столбе, была смерть, которая притворялась жизнью.

Потом был день. День, похожий на серый вязкий клей. Их погнали на работы. Сортировочный барак. «Канада». Огромные горы вещей, отобранных у тех, кто приехал в последних эшелонах. Горы ботинок. Горы очков, перепутанных дужками, как клубок змей. Горы чемоданов с именами, написанными мелом. Майя и мама должны были распарывать пальто, ища спрятанные ценности. Золотые монеты, кольца, бриллианты.

– Если найдешь – отдай мне, – шептала капо, женщина с лицом бульдога. – Спрячешь – убью.

Майя работала машинально. Пальцы болели, иголки кололи огрубевшую кожу. В одном пальто, маленьком, синем, она нашла в кармане засохший леденец, прилипший к подкладке. Она незаметно лизнула его, пока капо отвернулась. Вкус пыли и старой сладости. Вкус счастья.

Вечером, после работы, когда они, едва переставляя ноги от усталости, вернулись в барак, Майя не могла уснуть. Живот сводило от голода так сильно, что казалось, внутри кто-то живой грызет её внутренности. Вокруг плакали, молились на разных языках, кашляли. Воздух был спертым, тяжелым от запаха немытых тел и гниющих ран. В углу кто-то умирал, тихо хрипя, с булькающим звуком. Смерть здесь была не событием, а фоном, как ободранные обои в старой квартире.

Майя закрыла глаза и попыталась представить камин, огонь, треск поленьев и какао. Но картинка рассыпалась. Вместо этого она видела лицо Фогельшойхе. Швы, стягивающие кожу. Разные пуговицы. Кривую ухмылку.

– Мама, – прошептала она в темноту. – Расскажи сказку.

– Какую, милая? Про Золушку?

– Нет. Про девочку, которая убежала.

Анна вздохнула. Её рука гладила Майю по короткому ежику волос.

– Жила-была девочка… Она была очень смелой. И у неё были волшебные туфельки, которые несли её быстрее ветра. Она бежала через леса и горы…

– И за ней гнались волки? – спросила Майя.

– Гнались, но не могли догнать. Потому что она была легче света.

– А если я умру… – вдруг спросила Майя, перебивая сказку. Мысль эта пришла спокойно, без истерики.

– Не смей! – Анна резко повернулась на узких нарах и прижала её к себе, почти до хруста костей. От мамы пахло потом, страхом, старой шерстью и отчаянием.

– Ты не умрешь. Никогда не говори так. Мы выйдем отсюда. Мы уедем в Америку. Или еще куда-нибудь. Мы будем есть пирожные в Вене, в кафе «Захер». Я обещала тебе, помнишь? С шоколадным кремом.

– Я помню, – кивнула Майя.

Она уже не верила в пирожные. Она не верила в Вену. Все это казалось уже чем-то нереальным. А реальным здесь был только холод, голод, лай собак и Чучело. В ту ночь ей приснился сон. Ей снилось, что она бежит по полю, покрытому черными цветами. Но у нее нет ног. Она летит над землей, потому что она легкая, как сухой лист, как шелуха от лука. Она хочет крикнуть, позвать маму, но у нее нет рта – он зашит грубыми нитками. Она поднимает руку, чтобы закрыться от черного, злого солнца, и видит, что её рука – это палка, обмотанная грязной мешковиной. И из этой руки растет зеленая ветка.

Она проснулась от того, что завыла сирена. Пронзительный, механический вопль, разрезающий ночь. Ночную тишину разорвал кинжальный свет прожекторов с вышек. Но это была не тревога побега. Это был просто свет, проверяющий периметр. Он скользнул по мутному окну барака и на секунду выхватил из темноты силуэт на холме у крематория.

Фогельшойхе не спал. Он никогда не спал. Он висел там, под снегопадом, раскачиваясь, как маятник судьбы. И на его плече, на золотом, потускневшем эполете зеленого офицерского кителя, сидела огромная крыса. Она деловито чистила усы, не боясь ни холода, ни смерти. Казалось, они о чем-то беседуют.

Майя смотрела в щель между досками, не мигая. Ей показалось, или чучело действительно повернуло голову в сторону их барака? Пуговица-бельмо поймала луч прожектора и блеснула. Его тряпичное сердце, набитое гнилой соломой и пылью, должно быть, молчало. Но Майя слышала стук.