реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Гончаров – Неизвестная. Книга первая (страница 50)

18

— Да нет, что вы?! У нее папа был каким-то государственным деятелем… еще при п-проклятом царском режиме… Крут был папенька… Гошку в кутузку отправить грозился, чтобы тот от Лидочки отстал…

«Данилов, ты конченный болван!» — подумал тогда Николай, а вслух сказал:

— Гражданин Струтинский, вы точно уверены, что на данном фото изображена женщина, которая приходила к вам домой в Харькове, а так же известная вам гражданка Маркова?

— Да, она п-приходила, — кивнул головой Гай Вонифатьевич. — Здесь она, п-правда, несколько моложе… Но вот это точно Маркова. Совершенно уверен, гражданин начальник.

— Хорошо, — сказал Данилов, взял фотокарточку и спрятал ее в карман. Еще про себя отметил, что руки у него трясутся. Не сильно, почти незаметно, так, легкий тремор в пальцах. — Вы мне очень помогли, гражданин Струтинский.

— Да? — сиделец взглянул на капитана и тихо спросил: — Так у меня… есть надежда?

Данилов окинул его взглядом, помедлил немного и кивнул. Уверенно.

Струтинская совсем не Струтинская. Владимиров совсем не Владимиров. С этими перевертышами и запутаться недолго. Ну вы-то человек умный, думаю, не запутаетесь и не заплутаете на извилистых дорожках нашей истории. У каждого человек свой путь. И пути эти сходятся, расходятся, пересекаются и разбегаются, чтобы не сойтись больше никогда.

Так и у камней…

Я про тот рубин. Интересный был камушек. Очень интересный. Уж и не знаю, сколько он рук поменял, сколько хозяев. Знаю только, что крови на нем много, а жизней человеческих еще больше.

Как камень оказался у Юли — отдельная история, и мы до нее еще доберемся. Если вы захотите, конечно… Только камень на этот раз благому делу послужил. Людям помог. Может он тем самым очиститься захотел… скверну с себя содрать… Кто его, камень, то есть, понять-то сможет? Он хоть и прозрачный, хоть и красный, хоть и красив так, что глаз не отвести, только камень же. Не человек. А камни совесть не грызет. И боли они не знают…

*****

Боль. Все мы в жизни испытываем боль. По разным причинам. И это очень неприятно — боль.

Хотя если прислушаться к себе, понять — что, как и почему, то и боль эта во благо Она спасает нас. Кричит о том, что в организме что-то не так, что отлаженный за тысячелетия механизм нашего тела дал сбой, забарахлил, может сломаться совсем. Боль — это сигнальная система, без боли человечество не сумело бы выжить.

Но боль боли рознь. Одно дело, когда у тебя болит печень оттого, что вчера изрядно напился и надо расторопши ложечку проглотить да стаканом холодной воды запить. Или горло красное, тогда липовый цвет или мать- и-мачеха с ромашкой помогают, боль уходит.

Совсем другое, когда болит все — оттого, что тебя мутузит здоровенный громила, с кулачищами, что твоя голова, со злобой, от мощи которой может чайник закипеть. Со знанием дела мутузит, врезая то с правой, то с левой туда, где почувствительней. Хотя… у такой боли есть одно очень интересное свойство. Через какое-то время она меняется. Сперва притупляется, и кажется, что тело становится мягким, как пуховая подушка. А затем… затем, она даже начинает доставлять удовольствие, подавая сигнал уставшему мозгу, что еще не все потеряно. Что тело еще живет и, несмотря ни на что, организм еще может восстановиться. Что надежда еще не угасла. Что…

Новый удар в очередной раз выбил сознание из Васи. И новая порция ледяной воды не дала возможности забыться. Исчезнуть из этого мира хоть на пару минут, хоть на пару мгновений… Но нет, это слишком большая роскошь. А потому — вода в лицо, и сознание возвращается обратно в нескончаемую, в невыносимую боль.

— Так про «Черную папку» вы, любезнейший, ничего не знаете? — из-за шума в ушах голос Ивана Степановича казался очень далеким, ненастоящим.

— Н-не… п-понима-а-аю… — булькнул сгустком крови Василий.

— Может, он и вправду… — подал голос уставший от своей работы Миша- Идиот.

— Что ж, выходит Берия этих дурачков «в темную» пользует… Ладно, — махнул рукой Иван Степанович, — добивай.

Громко чихнул и вышел из подвала.

— Ну это мы с удовольствием, — сказал Миша вслед своему начальнику.

Затем развернулся к залитому кровью, обмякшему и обессиленному, примотанному вервием к стулу, чтоб измываться сподручней было, телу и внимательно осмотрел то, что еще совсем недавно было красивым парнем двадцати семи лет от роду.

Мама когда-то звала его Васильком, отец водил на Москву-реку, на рыбалку, а дружки во дворе, шумном дворе на Пресне, величали уважительно Ермишей. Голодные годы революции и гражданской войны он не помнил — маловат был.

Зато запомнил, как раненный отец вернулся с гражданской. Испугался он тогда. Даже в платяной шкаф с перепугу залез. Еще бы не бояться! Ввалился в их комнатушку хромой, заросший щетиной, пропахший карболкой и потом страшный мужик, сграбастал мальчонку и ну тискать да обнимать.

— Сынок! Васятка! Сыночек! — приговаривал. — Не стращайся. Отец я твой. Папка.

А Вася же знал, что его папка вовсе не этот вонючий мужик в серой шинели, а герой войны, красный командир. И на Васю-Василька должен быть похож, ведь мама говорила, что он — вылитый папка. Ну как две капли воды, красивый и сильный, а вовсе не хромой и страшный, как дворовой дурачок Саня Сопля. У того тоже щеки щетиной заросшие, на голове ни одного волоска нет.

Еле вырвался Вася из объятий того мужика, в шкафу спрятался, и сколько не уговаривал его мужик — даже куском сахара приманивал — уперся мальчишка и ни в какую вылезать не хотел. А потом мамка прибежала, на шею тому мужику кинулась и ну его, страхолюду, целовать.

Это уже позже он понял, как здорово, что у него есть отец. Пусть не такой писаный красавец, как мамка рассказывала, не чудо-герой, а обычный. Он любил играть отцовским орденом Красного знамени, и осколком, который только спустя три года вышел из отцовской ноги. Маленький такой осколочек. Колючий.

Еще он помнил веселые майские демонстрации, куда родители брали его с собой. И потом, когда они ходили на них всем курсом, было тоже весело. И позже, когда он стоял в новенькой форме с малиновыми петлицами в охранении Красной площади. Все равно было весело, хоть и служба.

А вот теперь почему-то совсем невесело. Место веселья заняла боль. Василию казалось, что весь мир наполнился этой болью. И только одна мысль все еще оставалась проблеском в его измученном сознании: «Скорей бы уже… скорее…»

Но палач не спешил.

Михаил оглядел Ермишина, обошел, словно вокруг новогодней елки.

— Красота, — хмыкнул довольно, то ли Васю похвалил, то ли дело рук своих.

Прищурился, разглядывая в полумраке подвала распухшее обезображенное лицо чекиста. Увидел большую трещину на скуле, красный ручеек, стекающий по щеке и срывающийся тяжелыми каплями с подбородка на расшитую косоворотку и лацканы пиджака. Полюбовался разбитыми губами с багровыми корками запекшейся крови, рассеченной бровью над затекшим левым глазом, синюшным пятном на нижней челюсти и довольно потер окровавленные кулаки.

— Как же тебя да поудобней бы? — спросил Миша и почесал стриженый затылок.

— Только давай быстрей, — простонал Ермишин из последних сил.

— Э, нет, шалишь, — улыбнулся Миша.

Он потрогал разложенный на ломберном столике хирургический инструмент, покачал головой, достал из кармана маленький перочинный нож, раскрыл его и попробовал пальцем лезвие.

— Быстро только кошки родятся. Потому у них котята слепые. А нам спешить некуда. Сейчас ты мне расскажешь то, что при нем, — Миша кивнул на арку выхода из подвала, в которой скрылся однорукий, — умолчал. Все про нее расскажешь.

— Я не знаю про папку вашу… Ничего не знаю…

— А причем тут папка? — хмыкнул Миша. — Это ему, — кивнул он в сторону арки подвальной двери, — ему папка нужна. А меня сама барышня интересует.

Потом опять была боль.

И все, что было до нее, показалось лишь детскими шалостями. Что там кулаком в челюсть. Так, цветочки. А ягодки — они совсем не такие.

Эта боль пронзала ржавым гвоздем, разламывала, разбивала на куски и заставляла орать тогда, когда казалось, что уже и на удар сердца больше нет сил. И Вася рассказывал. Рассказывал все, что знал о Струтинской, Данилове, Берии, маме, папе, даже про Маринку, девчонку из соседнего подъезда, рассказал. Как сох он по ней и вечерами тайком к окошку ее подбирался, подглядывал, когда она в корыте купалась. Даже это вспомнил и рассказал.

— Пой, пой, красножопый, — шептал восторженно Миша-Идиот. — Ори.

Это же музыка… — и с изысканным наслаждением истинного ценителя орудовал ножичком, словно дирижер своей палочкой, который старается добиться того, чтобы оркестр звучал именно так, как ему хочется.

Наконец оркестр взорвался громогласной кодой, дошел до пика немыслимого крещендо…

И все кончилось…

Совсем…

Несколько долгих мгновений Вася все никак не мог понять — он уже умер или еще нет.

Потом понял — нет.

Не умер.

Живой.

Он с трудом разодрал слипшиеся от крови ресницы и открыл глаза.

Первое, что он увидел, был Миша-Идиот. Он корчился на земляном полу и смешно сучил ножкой. Взгляд Миши были очень испуганным. Ужас был в его глазах, звериный ужас — такой, что по порткам, там, где гульфик, у Васина мучителя расползалось большое мокрое пятно.

Пальцами левой руки он судорожно скреб по полу. Они то разжимались, то сжимались, словно хотели захватить в пятерню как можно больше земли. Грязь забивалась под ногти, но он этого не замечал.