Олег Дмитриев – Товарищ военврач (страница 10)
— Сука… Да как же так⁈ — рука стучала по стене, на которой не было косяка. Странно, обычно я себе такого не позволял, берёг руки.
— Я для этого, что ли, спасал его⁈ Твари фашистские! Паскуды!
Наверное, это была реакция «нового» тела. Молодого тела санинструктора, пережившего только что первый бой и контузию. Мозг старого врача считал именно так. Но телу, кажется, было всё равно. Пошёл «откат», и оно устраивало ту послебоевую истерику, которая гораздо страшнее женских и детских. Потому что от мужика, тем более бойца или врача, её никто никогда не ждёт. Сбивчивые крики и удары в стену, какие-то глупые слова, как в том кино про двери в царское помещение, которые ставили не для того, чтобы их сносили. Глупо, бессмысленно, и от этого ещё более страшно.
— А-а-атставить, сержант! — голос Горбатюка и хлопок широкой ладони по спине сработали примерно одинаково — как доской перетянули вдоль хребта и туловище, и душу. — Кому поможешь криком? Иди отсюда, тут твоих больных нету. А раненых сейчас начнут сносить на эту вашу, как её…
Он точно знал, «как её», но проверял меня, запуская мозги и память заново. И ему удалось.
— Сортировку. Спасибо, Степан Маркович. Виноват.
Последнее слово вырвалось тоже как-то без участия мозга.
— Иди на пост, сержант! Виноватиться потом будем, как время появится свободное. Почти два взвода немцев приголубили, некогда виниться. И за выстрел тот в кусты — спасибо, не видел я его, падлы.
— Служу Советскому Союзу! — это тоже автоматически.
— Правильно служишь, всем бы так. Иди давай, там тебя люди ждут, — и он прямо за плечи повернул меня ко входу. Там расстилали брезент, сметая из-под него осколки стекла, щепки, пыль и обломки кирпича. Люди работали, пока я тут бился в стену. Стыд-то какой.
Я едва не бегом рванул туда. Катя держала в руках халат, глядя на меня так, что лет сорок тому назад я бы точно покраснел. Напротив неё стоял Пётр Семёнович, уже в халате, вглядываясь куда-то за двери.
— Надо же, живой. Не железный, не каменный — живой, — едва слышно, себе под нос пробормотал Горбатюк, шагая вслед за мной.
Глава 5
Готовность
Про то, что почти сотне фашистов противостояло неполных три десятка красноармейцев, я узнал позже. Про то, сколько осталось в живых и в строю из тех неполных трёх десятков — гораздо раньше.
В Перегоновке поднимался вой. Причитали бабы, плакали дети, орали даже коровы, добавляя и без того тревожной атмосфере какого-то уж и вовсе инфернального накала. Но до того, что творилось за стенами госпиталя, мне привычно не было дела. Моя работа была здесь, её было много, и её продолжали подносить. Брезент, расстеленный и на крыльце, заполнился быстро. В коридоре же, даже с учётом всех моих недавних нововведений, сразу стало тесновато.
Ребята-санитары работали на загляденье. Через какое-то незначительное, кажется, время мне даже не приходилось открывать рта — я жестом указывал или на ближнюю перевязочную, или на палату, или на операционную, в которую прямо сейчас, вместе с «тяжёлыми», заносили столы. Там руководил Пётр Семёнович, ставший внезапно собранным и молчаливым ещё сильнее, чем был до этого. Работы хватало всем. Девчата со жгутами, Пал Палыч, от которого, как ни странно, почти не пахло перегаром, со шприцами — все выполняли команды старого тактического медика. Которые кратко выдавал молодой санинструктор. И уверенность моя сперва пугала, потом завораживала, а потом снова пугала. Они смотрели на то, как летали мои руки, едва не забывая о том, что должны были делать их собственные. И всех явно удивляла скорость сортировки, для начала войны не свойственная совершенно. Но мне зачастую хватало взгляда, чтобы дать отмашку санитарам или сёстрам.
Сквозное предплечья. Кисть уже синеет, а кровотечение всё равно есть. Кто ж затягивает жгут под локтем, где некоторые сосуды между локтевой и лучевой костями? Перевязать жгут над суставом, этот лёгкий, его — туда.
Кровавые пузыри на губах, зрачок реагирует, пульс есть, дыхание частое, «собачье», левое лёгкое не участвует. Пневмоторакс, давящую повязку с клеёнкой, к тяжёлым — туда.
В глазах коллег всё чаще мелькали непонимание и что-то, похожее на суеверный страх. Каждый и каждая из них помнили осмотры Загорского: размеренные, обстоятельные, хоть и казавшиеся тогда вполне оперативными. Здесь же было что-то немыслимое, без цоканья языком, без размышлений вслух. Молодой сержант будто лаял, раздавая поручения, коротко, отрывисто, так, словно каждая лишняя фраза, сказанная им, могла стоить кому-то жизни. И он берёг слова на тот случай, когда в них будет нужда и смысл. А пока его понимали по жестам рук, покрытых чужой кровью выше локтей, по движениям глаз и век — смысла в лишних разговорах не было. И все замирали и замолкали, стоило ему качнуть чуть вверх окровавленным пальцем, требуя тишины, когда он выслушивал дыхание очередного раненого. Перевязочные, операционные и палаты заполнялись, а поток всё не прекращался.
— Катя, этого в перевязочную. Осколочное правой голени, пулевое сквозное левого плеча. Время наложения жгутов не забудьте, — и раненый отъехал влево от меня, повинуясь крепким рукам санитаров. А его место занял следующий.
Темноволосый, молодой, наверное, и двадцати нет. Взгляд… я видел такой взгляд не раз, такое не забывается. Дыхание даже не собачье, а будто заячье. Под левой ключицей входное отверстие пулевого ранения. Осторожно повернув, увидел и выходное. Зрачки во всю радужку, и на свет реакции нет.
— Этого на улицу. Дальше, — слова дались тяжело, но вариантов не было.
— Как на улицу? Он дышит же! — высоким голосом переспросил веснушчатый санитар, которого вчера представили, как Анатолия. И тут же ахнул, получив подзатыльник, а потом, кажется, и пинок от Рахима, который подносил следующего раненого, взрослого бойца с головой, покрытой кровью настолько, что казалось, будто с него сняли кожу.
Катя, вернувшаяся из палаты, замерла, глядя на то, как ребята выносили темноволосого. На то, как начинали подрагивать его ноги в обмотках, цепляя расщёплённый пулями и уже во многих местах заляпанный кровью дверной косяк. Цепляя так, точно тело отказывалось уходить. Она слушала и делала то, что слышала, то, что я говорил, но глаза её то и дело скользили туда, куда вынесли бойца. Который ещё дышал, хоть и был мёртвым.
Это — самое трудное, пожалуй: научиться запрещать себе бросаться на помощь всем и каждому. Принимать ответственность за то, что темноволосых и блондинов, молодых и в возрасте уносили под яблони во двор. Зная, что здесь — полковой медпункт, а не морг. Здесь — место для живых.
— Катя, — еле слышно сказал я — Мы не поможем всем.
Она дёрнулась, будто я заорал ей на ухо. Или это от крика с улицы?
— Кто поймёт это быстрее, тому повезёт. Кто не поймёт — сойдёт с ума. Этого обезболить и в третью. Время наложения жгута я указал. Выполняйте.
Уж не знаю, что она увидела в моих глазах, но в себя, кажется, пришла. Всегда так бывает, главное — не давать себе долго думать о плохом, занять себя работой. А работы у нас хватало. Да, она, скорее всего, поплачет ночью. Может, и не только этой. Но ничего большего я для неё сейчас сделать не смогу, такие решения человек может прнимать только сам. И выбор невелик — либо прочь из медицины, либо стать одним из нас. Из тех, у кого во взглядах нет ни жестокости, ни страха, ни сомнений. Только усталость и иногда грусть того, кто точно знает цену жизни.
В дверь, едва не столкнувшись с Рахимом и Толей, выносивших под яблони следующего, влетели двое бойцов, а следом за ними — Горбатюк. На руках у них был немец в форме, кажется, обер-лейтенанта. В коридоре зазвучал нарастающий гул. Лёгкие и, кажется, даже тяжёлые смотрели на врага, как… ну да, как на врага. Как на того, кто пришёл сюда убивать и грабить, топтать родную землю, кто бомбил санитарные поезда с детьми.
— Сержант! — рявкнул капитан, перекрывая гвалт. — Этого в первую очередь!
Я не пошевелился. Вернее, продолжал двигаться, но точно не в сторону немца. Под руками у меня сейчас лежал парень с почти полностью оторванной левой рукой, и я только что, после жгута и зажимов, понял, что это был тот самый лейтенант, что встречал нас вчера у околицы. Тот, кто так ждал врача. Кровотечение почти прекратилось, но осколки кости и грязь в ране оставались и были там лишними.
— Оглох, сержант⁈ — Степан Маркович явно не любил повторять команды. Его ливановский хриплый бас-баритон переходил в рычание.
— Тут я решаю, кого в первую, — а вот мой голос больше напоминал скрип. Что-то среднее, между натягиваемой резиной жгута и тем, как скрипят воздушные пузырьки в тканях при ранении плевральной полости.
— Ты охренел, сержант⁈ — Горбатюк, казалось, сейчас начнёт стрелять.
Я кивнул подоспевшему Рахиму на лейтенанта:
— Передай Пал Палычу, чтоб готовил ампутацию, как только Пётр Семёнович освободится. Парни, не спим, вон того давайте. Охренел, товарищ капитан, виноват.
И сказано всё это было одним и тем же скрипучим, как старые половицы, голосом. Которого от молодого парня вряд ли ожидали. Как, наверное, не ждали и этих слов, и этого темпа работы. Но его, этот невозможный темп, оценить могли не все. А повторить не мог вообще никто.