Олег Берг – Дневник (страница 3)
Я впервые выбираю сам.
Магазин. Полка с соками. Мама говорит: «Выбери один». Я смотрю на коробки — жёлтые, красные, зелёные. На них нарисованы фрукты. Я не знаю, какой вкус у апельсина. Я знаю, что красный — это клубника. Я пробовал клубнику в прошлом году у бабушки. Сладкая. Я беру красный.
Дома я пью. Кисло. Очень кисло. Я морщусь, но пью дальше. Не потому, что нравится. Потому что выбрал сам. Если я выплюну — значит, ошибся. А я не хочу ошибаться. Мама смотрит.
— Не нравится? — спрашивает она.
— Нравится, — говорю я. И пью до конца.
Она ничего не говорит. Но я вижу, что она не верит. И мне стыдно. Снова. Не за сок. За то, что вру, а она знает.
Мне тридцать. Я сижу в ресторане. Заказываю то же, что и коллега, потому что не хочу возиться с меню. Официант спрашивает: «Как вам?» Я говорю: «Отлично». На самом деле пересолено.
Я выхожу из ресторана и думаю: почему я не сказал «пересолено»? Почему не вернул? Я заплатил деньги.
Потому что я боюсь ошибиться в выборе. Даже в таком. Даже когда выбор — просто сказать правду.
Это началось в четыре года. С красного сока, который оказался кислым. Я тогда решил: лучше делать вид, что всё хорошо, чем признать, что я выбрал не то.
Я до сих пор так делаю. Только сок стал больше.
4 года 7 месяцев. Моё
Я сижу на полу в комнате. Ко мне пришёл соседский мальчик. Ему тоже четыре. Мы играем с машинками. У него синяя, у меня красная. Я люблю красную. Она быстрее.
Он берёт мою красную. Я смотрю на его руку. Внутри поднимается что-то горячее. Я не знаю слово «жадность». Я знаю: эта машинка — моя. Он не спросил.
— Отдай, — говорю я.
— Давай поменяемся, — говорит он.
— Нет. Отдай.
Он не отдаёт. Я хватаю машинку за край. Он тянет на себя. Я бью его по руке. Не сильно — ладонью. Он плачет.
Мама прибегает. Разнимает. Говорит, что я плохой. Что надо делиться. Я смотрю на неё и не понимаю. Почему я плохой? Это он взял чужое. А бью — потому что не отдаёт. Я защищаю моё. А плохой — я.
Я запоминаю: правда не важна. Важно, кто заплакал первым. Он заплакал — я виноват.
Мне двадцать два. В общежитии сосед берёт мой ноутбук без спроса. Я молчу. Он ставит его на край стола, я боюсь, что уронит. Я молчу. Он роняет. Экран трескается.
Он говорит: «Да ладно, бывает». Я говорю: «Ничего страшного».
Я иду в ремонт, плачу триста евро и думаю: почему я не сказал ничего? Почему не ударил по руке, как в четыре года?
Потому что меня научили: защищать своё — это быть плохим. Лучше молчать. Лучше отдать. Лучше заплатить самому. Потому что, если ты пожалуешься — ты жадина. Если ударишь — ты агрессор. А если промолчишь — ты удобный.
Я стал удобным. Это стоило дороже трёхсот евро.
5 лет. Справедливость
Детский сад. Воспитательница раздаёт яблоки. Всем поровну — по половинке. Но у Яны половинка больше. Я вижу.
Я подхожу к воспитательнице.
— У Яны больше, — говорю я.
— Ешь своё, — говорит она.
— Но это несправедливо.
Она смотрит на меня. Вздыхает. Тот самый вздох — как в два года, когда я наделал в штаны.
— Жизнь несправедлива, — говорит она.
Я не понимаю. Жизнь — это улица, дом, сад, мама, папа. Как она может быть несправедливой? Это она — воспитательница — несправедлива. Она дала Яне больше. А говорит — жизнь.
Я ухожу. Ем своё яблоко. Оно кислое. У Яны, наверное, сладкое.
Мне тридцать три. На работе повысили Колю. Не меня. Коля работает хуже. Все это знают. Я подхожу к начальнику.
— Это несправедливо, — говорю я.
— Рынок, — говорит он. — Жизнь вообще несправедлива.
Я выхожу из кабинета. Сажусь на своё место. Смотрю в монитор. И слышу тот же голос из пяти лет: «Ешь своё».
Я не съел. Я уволился через месяц. Но осадок остался. Не от повышения Коли. От того, что взрослые врут детям. Говорят «жизнь несправедлива», когда не хотят признавать, что несправедливы они сами.
Я не вру своим детям. Когда я ошибаюсь — я говорю: «Я ошибся». Это мало. Но это хоть что-то.
5 лет 3 месяца. Первая ложь
Я разбил чашку. Нечаянно. Играл в мяч в коридоре, хотя мама запретила. Мяч попал в край полки, чашка упала, разлетелась на три куска.
Сердце забилось. Живот сжался. Я услышал её шаги.
— Кто разбил? — спросила она, глядя на осколки.
— Кошка, — сказал я.
Кошка спала в кресле. Она не могла разбить. Но я сказал. И слова вышли сами. Я не планировал. Я просто испугался — не наказания, а того, что она посмотрит на меня и вздохнёт. Как тогда. С мокрыми штанами.
Она посмотрела на кошку. Потом на меня.
— Кошка спит, — сказала она.
— Она спит и разбила, — сказал я.
Я знал, что это неправда. Но я уже вошёл в эту дорогу. И не мог выйти. Каждое новое слово увязало глубже.
Она вздохнула. Тем самым вздохом.
— Не ври, — сказала она. И ушла за веником.
Я стоял над осколками и чувствовал себя хуже, чем если бы признался. Хуже, чем если бы она накричала. Я солгал. И она знала. И я знал, что она знает. И это знание между нами висело в воздухе, как тот запах после мокрых штанов.
Она не наказала меня. Она просто перестала смотреть мне в глаза до вечера. Это было страшнее любого наказания.
Мне тридцать четыре. Я солгал жене. Сказал, что забыл купить хлеб. На самом деле зашёл в бар на полчаса после работы. Хотел побыть один.
Она посмотрела на меня. Спросила: «Ты правда забыл?»
Я сказал: «Да».
Она знала, что я вру. Я видел по глазам. Но она не стала проверять. Просто пошла сама в магазин.
Я сидел на кухне и чувствовал себя пятилетним. С тем же комком в животе. С той же ложью, которая уже ничего не прячет, но вылетает сама — потому что испуг старше честности.
Кошка разбила чашку. Я забыл хлеб. Мир не рухнул. Но что-то треснуло. Как та чашка.
5 лет 8 месяцев. Первая драка
В песочнице он толкнул меня. Не больно. Просто так. Я стоял на коленях, насыпал песок в ведёрко. Он подошёл сзади, толкнул в спину, я упал лицом в песок.
Песок попал в рот, в нос, под веки. Я поднялся, выплёвывая. Он стоял и смеялся. Я не знал его имени. Мы не ссорились до этого. Он просто толкнул — потому что мог. Потому что я был меньше.
Внутри поднялось что-то горячее. Я не думал. Кулак сжался сам. Я размахнулся и ударил его в плечо. Он не ожидал — отшатнулся, запнулся о бортик песочницы, упал на спину и заплакал.