реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Айрашин – Депортация (страница 15)

18

– В зивертах рассчитывают эквивалентную дозу. Тут принимают во внимание ещё и отличия разных видов излучений. Точнее, их повреждающей способности в отношении живых организмов. Альфа‑частицы – тяжёлые снаряды, а бета‑ и гамма‑излучение можно сравнить с пулями.

– Понятно, – кивнул Ратников. – И почему дети – тоже ясно. А щитовидка?

– Этот орган накапливает радиоактивный йод – почти весь, что попадает в организм. А масса щитовидки мизерная, у детей вообще считанные граммы. И доза на щитовидку получается огромная.

– А можно как‑то…

– Для чего и пьют обычный йод, нерадиоактивный. Щитовидка не отличает его от радиоактивного, сто тридцать первого изотопа. Насытить её стабильным, сто двадцать седьмым – и радиоактивный йод будет поглощаться слабее. Всё нужное в этом плане в Европе делается. Уверяю тебя, радиационный рак щитовидки сейчас невозможен, даже у детей.

– Слушай, Александр Павлович… А какой радионуклид самый опасный? В Рингхальсе сначала и разговоров было, мол, натрий-натрий-натрий! Потом – йод-йод-йод! Затем про них перестали, как отрезали. Зато началось про цезий да стронций. И вот в Калабрии опять – натрий… А почему в Чернобыле про натрий – ни слова не звучало?

– Видишь ли, радиоактивный натрий – проблема не всякого ядерного реактора. А исключительно реакторов на быстрых нейтронах. Теплоноситель первого контура у них – не вода, а натрий. В отличие от чернобыльского и прочих.

– Первый контур? – спросил Ратников.

– Жидкость, которую прокачивают в пространство между тепловыделяющими элементами, твэлами. Радиационные поля там, когда реактор на ходу, чудовищные. Поэтому часть атомов обычного, нерадиоактивного натрия‑двадцать три активируется. То есть превращается в радиоактивные изотопы того же натрия.

– Не понял… – Ратников смотрел на меня удивлённо. – Изотопы? Ты сказал: изотопы? Но шум‑то вокруг единственного, двадцать четвёртого?

– Потому что он самый активный.

– В смысле?

– Распадается интенсивно. Существует такое понятие – активность. Это как скорострельность оружия. – Я старался объяснять попроще. – Измеряют активность в беккерелях. Это один выстрел, тьфу, один распад в секунду. Но ту же интенсивность распада можно выразить через другое понятие…

– Период полураспада?

– Верно. И пропорция тут обратная. Чем короче период полураспада, тем выше активность. Возьмём, к примеру, уран‑двести тридцать восемь. Распадается черепашьим ходом, полупериод – четыре с половиной миллиарда лет. Представляешь, столько же годиков нашей планете. А у натрия‑двадцать четыре полупериод совсем мизерный, пятнадцать часов. И у сто тридцать первого йода цифра небольшая, восемь суток. Чувствуешь разницу?

– Ничего себе. Но почему про натрий замолчали сегодня? Ну, который в Рингхальсе?

– Так ведь высокая активность – она быстро сходит на ноль. Что называется, нет худа без добра. За пятнадцать часов распадается половина натрия‑двадцать четыре. За двое суток активность снижается в десять раз, за четверо – в сто. А за десять полупериодов – это шесть суток, – активность падает тысячекратно. Неделя‑другая – даже следа не останется.

– Так просто!

– И тогда на первое место выползает…

– Йод? – закончил фразу Ратников.

– Да, сто тридцать первый, но и он живёт недолго. Три месяца – и нет проблемы. А когда коротыши распадутся – в главной роли снимается знаменитая парочка, стронций‑девяносто и цезий‑сто тридцать семь. Эти приходят на века.

– Так ведь и уран…

– Даже и не сравнивай. Свежий уран…

– Свежий? – переспросил Ратников.

– То есть необлучённый. Ещё не поработал в реакторе и продуктов деления не содержит. Ни стронция, ни цезия, не говоря уже об йоде. Такой уран почти не радиоактивный, его можно держать в руках.

– Неужели?

– Проверено на себе.

– А как же Югославия, там снаряды…

– Ну да. Потому что при взрыве образуется урановая мелкодисперсная пыль и аэрозоли, – пояснил я. – Понимаешь, это как ртутный термометр. Пока он целёхонький – пользуйся на здоровье. Но разбейся градусник – и токсичные пары ртути с воздухом поступят внутрь организма. А это совсем другая история.

– Ясно. И вот насчёт стронция…

– А это уже серьёзно. Полураспад – что у стронция, что у цезия – не миллиарды, а всего‑то около тридцати лет.

– И в этом проблема?

– Вот именно! Цифра противная, она соизмерима со сроками человеческой жизни. Активность этих изотопов – мама не горюй, однако распадаются они не так быстро, как хотелось бы. Десять полупериодов – это триста лет. Вспотеешь ждать.

– Спасибо, Александр Павлович, просветил. Я правильно понял: хоть реактор уже не работает, а…

– Ты правильно понял. Ещё картинка для наглядности. В реактор помещают сборки с твэлами из плутония. Этакие атомные поленья. Когда их много, масса плутония достигает критической – пошла цепная реакция деления. Поленья пылают, активность внутри реактора жуткая. Теперь дальше. Реактор остановили…

– Остановили?.. – не понял он.

– Не важно, как именно, плановая остановка или авария. Главное, что прекратилось деление ядер. Но радиация‑то не исчезла, ведь продукты деления продолжают усиленно распадаться. Можно сказать, мы имеем кучу тлеющих головешек. А в случае взрыва – ещё и тучу раскалённой золы; радиоактивная пыль разносится на сотни и тысячи километров.

– А как они связаны, доза и загрязнение территорий? Только и слышно, мол, фон превышает допустимый в тысячу, в две тысячи раз.

– Тут связь не прямая, – пояснил я. – Представь, идут боевые действия. Противник ведёт обстрел, плотность огня высокая, вся земля изрыта воронками. Так и для радиации – высокий фон, много беккерелей, делённых на квадратный метр или километр. А доза – это другое. Греи и зиверты отражают серьёзность полученных ранений.

Немного помолчав, я добавил:

– Если бы радиацию измеряли в килограммах, то один грей – это как тонна. Несколько зивертов могут раздавить человека насмерть.

– Подожди, вернёмся к фону. Ты говоришь, плотность огня. Но ведь от пуль и осколков можно защититься?

– О чём и речь, – согласился я. – Бронежилет надеть, в блиндаже схорониться, в окопе отсидеться. Либо отступить, а население эвакуировать.

– Молодец, весьма доходчиво. Вот умеешь ты слова подобрать. По‑нашенски, по‑простому.

– Я знал, что тебе понравится.

Ратников пристально посмотрел мне в глаза.

– Ты подмечаешь то, на что другие не обращают внимания. А в книжке твоей было, ну, про всё про это?

– Там много чего… было.

– М‑да, тут есть над чем подумать… А вот и наш Игорь Маркович.

Вараксин с ходу плюхнулся в кресло.

– Ну как там «Калабрия», что удалось узнать? – спросил Ратников. – Похоже на Рингхальс?

– Один в один, – ответил Вараксин. – Мы запросили в Евратоме копии аварийно‑диагностических файлов. В обоих эпизодах центры взрывов располагались на нулевой отметке. Судя по всему, пыхнули теплообменники.

– Это системы охлаждения, – согласно кивнул я. – А сами реакторы?

– Блоки разрушены, да. Но все двухтысячники заглублены под землю, что уже неплохо, – пояснил Вараксин. – Поэтому выбросы фрагментов ядерного топлива из реактора минимальны. С чернобыльскими не сравнить. Кстати, второй реактор в Калабрии – водо‑водяной. И он‑то уцелел, хотя проект опять же российский.

Ратников вопросительно взглянул на меня.

– А в чём главное отличие быстрых реакторов? С точки зрения их уязвимости… Ну, ты понимаешь.

– В теплообменнике такого реактора, – пояснил я, – натрия хоть залейся. И воды целая река. А разделены эти жидкости металлическими стенками толщиной в миллиметр.

– Выходит, что слабое звено – теплообменник? – спросил Ратников.

– Получается, так, – ответил я.

– Ещё новость по Рингхальсу, – сказал Вараксин. – Нашли Эриксона.

– Да? Жив‑здоров?

– Увы, труп…

– А кто такой Эриксон? – спросил я.

– Лукас Эриксон – главный физик атомной станции в Рингхальсе, – пояснил Вараксин. – Катастрофа случилась ночью, когда он был дома. Но утром на станции не появился. Думали, он скрылся, испугавшись ответственности за аварию.

– А где его нашли? – поинтересовался Ратников.