реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Ауров – Город и рыцарство феодальной Кастилии: Сепульведа и Куэльяр в XIII — середине XIV века (страница 24)

18

Таким образом, в процессе работы был прежде всего в максимально возможной степени расширен круг источников за счет привлечения текстов разных видов и происхождения, формально не относящихся к локальной истории Сепульведы и Куэльяра, однако позволяющих взглянуть с иной точки зрения на данные анализа актового материала, а также памятников местного права двух городов. Принципы их отбора оговорены ниже.

Отбирая тексты, данные которых призваны дополнить информацию фуэро и актов Сепульведы и Куэльяра, я руководствовался априорным представлением о том, что сепульведские и куэльярские источники не возникли ex nihilo, а являлись частью сложного контекста, учет которого позволяет в максимально возможной степени разграничить общее и особенное в их содержании. В свою очередь, сложность этого контекста предопределила его формальное подразделение на отдельные сферы, каждая из которых, по существу, представляет собой самостоятельный контекст. Таких контекстов было выделено три.

1. Историко-правовой контекст позволяет понять содержание правовых институтов, отраженных в фуэро и в актовом материале Сепульведы и Куэльяра, как результат сложной эволюции испанского средневекового права. Для реконструкции этого контекста были привлечены важнейшие правовые памятники эпохи — от эдикта короля Эвриха (конец V в.) и позднее вобравшей его в свой состав кодификации законов вестготских королей — «Вестготской правды» («Книга приговоров»), первого испанского кодекса, сохраняющего живую содержательную связь с кодификациями постклассического римского права, до важнейших памятников рецепции ins commune, главным из которых являются знаменитые «Семь Партид» Альфонсо X. В историческом промежутке между этими крайними точками располагаются многочисленные памятники эпохи партикуляризации леоно-кастильского права — поселенные хартии и местные фуэро, которые также были использованы в процессе исследования. Среди последних выделю ранние фуэро Сан-Садорнина, Бербехо и Баррио (955 г.), Кастрохериса (974 г.) и Леона (около 1020 г.), а также пространные кастильские и леонские фуэро эпохи высокого Средневековья — фуэро Куэнки, Алькалы-де-Энарес, Ледесмы, Саморы и Саламанки (XII–XIII вв.)[331].

Такая постановка вопроса представляется тем более логичной, что система источников права в Кастилии и Леоне XIII — середины XIV в. отличалась крайней пестротой и включала как вестготские законы (главным образом в старокастильской версии — «Фуэро Хузго»), так и местные фуэро, и упомянутые кодексы «ученого права», и постановления кортесов. Замечу, что с точки зрения истории права избранный хронологический период XIII — середины XIV в. приобретает дополнительную мотивацию. Нижняя его грань совпадает с началом активной рецепции ius commune, а верхняя — с изданием знаменитых «Постановлений в Алькала-де-Энарес» («Ordenamiento de Alcalá», 1348 г.), которые внесли принципиальные изменения в систему источников права, положив начало тому процессу систематизации, который характеризует леоно-кастильское (а впоследствии и единое испанское) право последних столетий Средневековья и начала Нового времени.

2. Историко-документальный контекст дает возможность по-новому взглянуть на формальные и содержательные аспекты куэльярских и сепульведских актов XIII — середины XIV в. При его вычленении в качестве самостоятельного я учитывал известную особенность документальных источников, которые, являясь неотъемлемой частью правовой истории как таковой, одновременно обладают и значимыми особенностями. Специалисты по дипломатике хорошо знают тот колоссальный путь, который в своем развитии прошел средневековый документ — от римской вощеной или деревянной таблички, по существу простой памятки, не обладавшей самостоятельной доказательной силой в судебном заседании, до полноценного свидетельства, подлинность которой определялась сложной системой верификации (соответствием формуляру, нотариальным оформлением, подписями сторон или их полномочных представителей, печатью и др.)[332]. Вершиной этой истории стало оформление нотариата — одного из прямых следствий рецепции ius commune. Как известно, история средневекового нотариата берет начало в Италии, но в XIII в. распространившийся и на Пиренейский полуостров, включая Кастилию и Леон[333].

Сепульведские и куэльярские акты были частью этого сложного процесса, который оказал самое непосредственное влияние на их формуляр, способы верификации, присутствующую в них терминологию, содержательные аспекты и т. д. В связи с этим привлечение документов из других собраний — как городских, так и королевских и церковных (включая монастырские) позволяет не только проследить эволюцию отраженных в них конкретных правовых, социальных и иных институтов, не только дает значимый материал для компаративного анализа (хотя уже и этого было бы более чем достаточно), но и позволяет глубже осознать источниковедческие особенности документа, уточнить тот вопросник, с которым подходит к нему исследователь.

В настоящей работе решению этих задач способствовало привлечение сотен документов из различных (главным образом испанских) собраний, датируемых VIII–XV вв. Сепульведские и куэльярские акты оказываются как бы в сердцевине этого большого массива, создающего декларированный выше историко-документальный контекст. Назову лишь некоторые из наиболее значимых привлеченных мною коллекций. Это — знаменитое собрание астурийских документов VIII — начала X в., изданное А. Флориано, раннесредневековые акты из архивов кафедрального собора Св. Марии в Леоне, монастырей Св. Факундо и Примитиво (Саагун), Св. Марии в Дуэньяс (все — в области Леон), Св. Спасителя в Онье, Св. Петра в Карденье (оба в Кастилии), альбельдского монастыря (Риоха), публикации документов эпохи высокого и позднего Средневековья из местных городских архивов — Бургоса, Риасы, Альбы-де-Тормес, а также королевских грамот Альфонсо VIII, Фернандо III, Фернандо IV и некоторых других[334].

Замечу, что среди прочего анализ этого обширного массива дает дополнительные доказательства той банальной мысли, что при всем богатстве содержания средневекового документа от него нельзя ожидать слишком многого. Нельзя забывать определение, которое вслед за великим X. Бреслау дает О.А. Добиаш-Рождественская: «Мы называем документами написанные при соблюдении известных, меняющихся в зависимости от времени, места, лица и предмета формы изъявления, которые предназначены служить свидетелями событий правовой природы»[335] (курсив мой. — О. А.). Но ведь общество никогда не жило и не живет только «событиями правовой природы»: по определению многие сложные явления социальной, экономической, культурной жизни оказываются за рамками последней. Именно поэтому я посчитал нужным выделить еще один контекст, о котором далее.

3. Историко-литературный контекст принят во внимание по ряду причин, одна из которых — важная, но далеко не единственная, уже названа. К ней следует добавить не менее значимые соображения. Нарративные тексты, в свое время подвергавшиеся весьма жестко критике за недостоверность содержащихся в них данных[336], ныне в значительной мере реабилитированы. И дело не только в том, что при всех своих недостатках они являются едва ли не единственным источником о явлениях неправовой природы, без которых немыслима жизнь как общества, так и отдельного человека. Едва ли не большим преимуществом нарратива является присущая ему целостность, системность изложения. В сравнении с ним документ можно уподобить мгновенной фотографии: он фиксирует конкретный, изолированный во времени и пространстве, факт. Конечно, можно привлечь комплекс документов и выстроить эти факты в цепочку, но и тогда картина получится пунктирной. Нарративный же текст сопоставим с кинофильмом, персонажи которого находятся в непрерывном движении даже тогда, когда стоят на одном месте. Не документ-«фотография», а именно нарратив-«кино» позволяет прикоснуться к духу эпохи, ощутить ее живое дыхание.

Правда, этот фильм все-таки скорее художественный, чем документальный; впрочем, и последнее неотделимо от авторского замысла, авторской субъективности. Однако ныне эта проблема вовсе не представляется неразрешимой. Если уйти от чрезмерно общего взгляда и обратиться к более детальной характеристике каждого отдельного рода нарративных источников, то открывающиеся возможности покажутся весьма значимыми. Так, на рубеже 1980-х годов Б. Гене обратил внимание на значимые особенности средневековой историографии[337]. Там, где ранее виделись лишь бесконечная предвзятость и субъективность, явила себя полноценная культура историописания, которая, при всем своем своеобразии, вполне соотносима с современной. Еще ранее Э. де Инохоса обратил внимание на полное совпадение описания правовых институтов и процедур в таком чисто литературном памятнике, как «Песня о моем Сиде», с данными об этих же институтах и процедурах в нормативных и документальных текстах той же эпохи[338]. Можно приводить и другие подобные примеры.

Разумеется, эти доводы не являются основанием для автоматического отрицания постмодернистского скепсиса в духе Ж. Мартэна, И. Фернандес-Ордоньес[339] и их сторонников, рассуждающих о средневековой историографии с позиций «лингвистического поворота»[340]. Однако они оставляют место для детального источниковедческого анализа степени репрезентативности отдельно взятого нарративного текста применительно к решению каждого конкретного вопроса. Кроме того, представляется, что, привычно акцентируя внимание на неприятии разрушительных аспектов постмодернистских теорий, «серьезные» историки слишком часто выплескивают ребенка вместе с водой, игнорируя то позитивное, что достигнуто исследователями, работающими в традициях постмодернизма. Между тем самого пристального внимания заслуживают идеи о роли нарративного текста как средства преобразования действительности, распространения новых ценностных ориентаций и т. д.