Оксана Волкова – Ноль 00:00 (страница 18)
Так подчёркивают важное.
Так подчёркивал ребёнок в тетради из подвала.
Я посмотрела на свою руку, лежащую на листе, и на ровную линию под часом, и мне не пришло в голову ни одного вопроса, который я умела бы задать бумаге.
Бумага отвечает на «кто», «когда» и «чем». Она никогда не отвечает на «зачем», и за восемь лет я привыкла считать, что это её единственный недостаток.
В ту ночь я впервые подумала, что это её единственная милость.
Глава 8. Эно
Снег на его плечах слежался в корку.
Увидела я это раньше лица. Так делается снег, когда человек долго стоит на месте: верхний слой подтаивает от тепла тела, схватывается на морозе и держит форму. Сколько именно он простоял, по корке не скажешь — она зависит и от ветра, и от снега, и от того, во что одет. Но такая корка не набирается за несколько минут.
Он стоял у моего архива, у нижней ступени, лицом к двери.
Я шла с обеда и увидела его от угла, и первое, что я сделала, — посмотрела не на него, а под ноги.
Снег вокруг него был ровный.
Ни следа подхода, ни утоптанного пятна, какое всегда набивает под собой стоящий человек, ни отпечатков в стороне, откуда он пришёл. Ровное белое поле, и на нём — старик в долгополом, подпоясанном верёвкой, без шапки, с волосами совсем белыми, лежащими так, как лежат у того, кто давно живёт один.
Я записала про снег в тот же вечер, потому что вечером мне уже не хотелось этого писать, а днём я ещё была человеком, который записывает.
* * *
В руках он держал кружку.
Глиняную, тёмную, с трещиной по глазури, идущей от края ко дну.
Ту самую. Я держала её зимой, в чужом доме, за тысячу вёрст отсюда, и трещину эту знаю, потому что вода из неё уходила по трещине и я тогда пила быстрее, чем хотела.
— Эно, — сказала я.
Он повернул голову.
Лицо у него было то же — и вблизи стало видно то, чего я не заметила на Севере: оно не имело возраста в том смысле, в каком его имеет всякое лицо. Кожа старая. Морщины старые. А того, что откладывает по себе прожитое, — обвислости у рта, тяжести под глазами, всего, по чему я привыкла давать человеку годы, — не было.
— Вы далеко от дома, — сказала я.
— Я не дома живу, — сказал он.
Голос скрипел на первых словах и разрабатывался к концу фразы, как несмазанное.
Он протянул мне кружку.
Я взяла. Внутри была вода — до половины, холодная, с железом, отдающая ржавым краном.
Я не стала пить.
* * *
— Для кого вы это устанавливаете? — спросил он.
Вопрос был короткий и задан ровно, без нажима, как спрашивают о деле.
Я знаю, как отвечают на такое. Отвечают за секунду или не отвечают вовсе, потому что за секунду ответ либо есть, либо его нет.
Я стала перебирать.
Для дочери в холодном доме — нет: я ей соврала. Для тех девятнадцати — нет: я их не нашла, и, если найду, им от моего установления будет хуже. Для Ноэля — некому. Для отца — он не вспомнит. Для себя — но себя я и устанавливаю, и выходит, что я одновременно и следователь, и дело, а дело для себя не ведут: свои дела передают.
Я стояла с чужой кружкой в руках, и секунда прошла, и вторая.
— Не знаю, — сказала я.
Это было второе «не знаю» за неделю, и на этот раз оно было правдой, и от этого оно вышло медленнее.
Эно кивнул так, будто получил то, за чем шёл.
Он забрал кружку — не выдернул, а подставил ладонь снизу, и я отдала.
— Самое трудное — понять, что вспоминать уже некому, — сказал он.
Я записала эту фразу дословно, стоя, в блокнот, на ступени, потому что дословные слова записывают сразу.
Пока я писала, он пошёл.
* * *
— Постойте, — сказала я ему в спину. — Откуда вы знаете, что я что-то устанавливаю?
Он не остановился и не обернулся.
— Вы всех спрашиваете одинаково, — сказал он. — Сначала о бумаге, потом о человеке. Никогда наоборот.
* * *
Он шёл небыстро.
Я закрыла блокнот и пошла следом, отстав шагов на двадцать, и держала это расстояние всю дорогу, потому что сократить его не выходило.
Он не прибавлял. Я прибавляла. Расстояние не менялось.
Такое бывает и без всякой мистики: человеку впереди помогает то, что он выбирает путь, а идущий сзади всякий раз доигрывает чужой выбор — обходит то, что тот прошёл насквозь, ждёт у поворота, теряет полшага на снегу. Я объясняла себе это всю дорогу, и объяснение держалось.
Мы прошли улицу, перекрёсток, ещё улицу.
На втором повороте он свернул налево.
Я досчитала до четырёх — ровно столько, сколько ушло у меня, чтобы дойти до угла, — и свернула тоже.
* * *
За углом был двор.
Глухой, замкнутый с трёх сторон: слева стена без окон, справа стена с окнами первого этажа, забранными решётками, впереди — торец следующего дома, кирпич до земли. Ни двери, ни арки, ни лаза. Один фонарь на кронштейне, давно не горящий.
Двор был пуст.
Я стояла на входе и не входила, потому что первое, чему учат при осмотре, — не топтать.
Снег во дворе лежал ровно.
Не «почти ровно». Ровно — тем ровным слоем, какой ложится за ночь и остаётся до утра, и на нём видно каждую мелочь: ямку от упавшей с крыши наледи, две вороньи цепочки, полосу от ветра вдоль стены.
Человеческих следов не было ни одного.
Ни моих — я не входила. Ни его.
* * *
Дальше я работала.
Я обошла квартал по внешней стороне и вернулась ко входу во двор с другого конца, чтобы посмотреть, не выходит ли он куда-нибудь ещё. Не выходит.
Я осмотрела правую стену: решётки на всех четырёх окнах, прутья в палец, крепления вмазаны, ржавчина сплошная, не тронутая.