Оксана Сибирь – Босиком по брусчатке (страница 3)
— А мне плевать, что люди говорят.
— Напрасно. Люди — они как пчёлы. Ужалить могут. А могут и весь улей разорить.
С этими словами она вышла, забрала пряники, перекрестила калитку и ушла в сторону села, не оглядываясь.
Фёкла, которая всё это время стояла за дверью и слушала, вошла в залу с красным от злости лицом. Она показала кулак в сторону улицы — сначала один, потом два. Потом топнула ногой.
— Знаю, — сказала Софья Дмитриевна. — Змея она, а не Евдокия. Но права.
Фёкла вопросительно подняла брови.
— Права, — повторила Софья. — Глупо мы делаем. И осторожно надо.
Она подошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу. За селением синели горы, а за горами — море. Там, где парусники.
— Фёкла, — сказала она. — А давай тоже уедем? Куда-нибудь. В город. Или в деревню к твоей тётке.
Фёкла засмеялась — беззвучно, открыв рот. Показала на дом, на шторы, на круглый стол. Потом взяла Софью за руку и положила себе на сердце.
«Ты не уедешь, — говорил этот жест. — Ты здесь родилась. Здесь и умрёшь».
Софья Дмитриевна убрала руку.
— Дура я, — сказала. — Дура и есть.
Глава пятая. Гришка Босой
Через два дня, ближе к вечеру, в дом постучали не так, как Матвей. Тихо, неуверенно, пауза — и снова. Софья Дмитриевна отворила и увидела Гришку Босого.
Он был молод — лет двадцать пять, но выглядел на все сорок: лицо в цыпках, руки в ссадинах, глаза бегают, как у пойманного зверька. Одет в рваную поддёвку, сапоги просят каши. Стоял на пороге, переминался с ноги на ногу, не решаясь войти.
— Здравствуйте, Софья Дмитриевна, — сказал он сипло. — Можно Фёклу? Поговорить.
— Проходи.
Она позвала служанку. Фёкла вышла, увидела Гришку — и замерла. Глаза её сузились, губы сжались в нитку. Она покачала головой — нет, уходи.
— Феклуша, — заговорил он жалостливо. — Ты погоди серчать. Я дело пришёл.
Она показала на дверь.
— Я жениться на тебе хочу, — выпалил он. — По-настоящему. К батюшке завтра пойду. Дом поставлю, к осени. Честное слово.
Фёкла усмехнулась — зло, с горечью. Подошла к нему, задрала рукав. На предплечье был синяк — жёлто-зелёный, старый. Потом показала на живот.
Гришка побледнел.
— Это не я, — сказал он. — Это так… пьяный был. Не помню.
Фёкла отвернулась и ушла в кухню, громко хлопнув дверью.
Гришка постоял, потоптался, почесал затылок.
— Не хочет, — сказал он Софье Дмитриевне. — А я хороший. Я исправлюсь.
— Гриша, — она сказала это мягко, почти ласково. — Ты уже три раза обещал. И три раза бил.
— Так это ж она меня доводит! Характер!
— Тогда не женись. На кой тебе жена с характером?
Он посмотрел на неё снизу вверх — так смотрят обиженные собаки.
— Вы, барыня, добрая. А дура, — сказал он. — Фёклу защищаете, а сами-то? Сами-то с кем спите?
Софья Дмитриевна выпрямилась.
— Вон, — сказала тихо.
— А что? Правда глаза колет? Мужик к вам ездит. Кудрявый. Я знаю, кто он.
— Вон, говорю.
Гришка сплюнул на порог и ушёл, бормоча что-то про купчих и про то, что «все вы одинаковы».
Софья Дмитриевна закрыла дверь на засов. Прислонилась к косяку, закрыла глаза.
Фёкла вышла из кухни, встала рядом. Погладила её по руке.
— Ничего, — сказала Софья. — Прорвёмся.
Фёкла кивнула. И показала пальцем наверх — мол, Бог видит.
— Видит, — согласилась Софья. — Только помогает редко.
Глава шестая. Вечерний чай у Фельдмана
Осип Лазаревич Фельдман жил на отшибе, между селением и домом Калмагоровой — как будто нарочно, чтобы ни к кому не примыкать. Лавка его была маленькая, но богатая: ситцы, шерсть, ленты, пуговицы, иголки, нитки. Пахло сукном, нафталином и чем-то восточным — корицей, что ли.
Софья Дмитриевна заходила к нему раз в неделю за шёлком для вышивания. Не потому, что негде было больше купить — у Ефремова тоже был товар. Но у Ефремова она была покупательницей, а у Фельдмана — почти другом.
Он встречал её всегда одинаково: снимал ермолку, кланялся, говорил «шолом алейхем» и тут же переходил на русский — чистый, без акцента.
— Здравствуйте, Софья Дмитриевна. Как ваше здоровье?
— Спасибо, Осип Лазаревич. Голова болит.
— От погоды, — вздыхал он. — У меня тоже. Давайте чаю?
Она всегда соглашалась.
Чай они пили в задней комнате, за ситцевой занавеской. Там стоял круглый стол (меньше, чем у неё, но тоже дубовый), на стене висели портреты — стариков с бородами и женщин в париках. На окне — герань. В углу — самовар, тёртый, медный, но блестящий.
— Осип Лазаревич, — сказала она сегодня, отпив глоток. — У меня к вам дело.
— Слушаю.
— Вы в городе бываете. Не знаете, кто сдаёт комнаты приличные? Для женщины одной?
Фельдман поднял брови. Помолчал. Положил ложку.
— Софья Дмитриевна, вы собрались уезжать?
— Думаю.
— От чего? — Он смотрел внимательно, по-доброму. — От дома? От Фёклы? Или от того, кто приезжает по ночам?
Она покраснела. Фельдман никогда не говорил напрямую, но всё знал. Это было удивительно — откуда? Может, Фёкла рассказывала? Может, сам видел?
— Не знаю, — сказала она честно. — Может, от себя.
Он налил ей ещё чаю.
— Комнаты я знаю. На Подольской улице, у вдовы Беркович. Чисто, дешево, спокойно. Но вы не поедете.
— Почему?
— Потому что вы здесь корень пустили. Глубоко. Как дуб. А дубы не пересаживают. Они умирают.