Оксана Сибирь – Босиком по брусчатке (страница 1)
Оксана Сибирь
Босиком по брусчатке
СОФЬЯ КАЛМАГОРОВА
Глава 1. Балабошки
Брусчатка из округлого морского камня была нагрета за день так, что сквозь подошвы тонких туфель чувствовалось тепло. Софья Дмитриевна шла медленно, отсчитывая шаги: от калитки до крыльца — сорок три, от крыльца до скамьи под старым вязом — ещё двадцать. Она могла бы пройти этот путь с закрытыми глазами. И часто проходила, когда мигрень застилала полсвета.
Селение справа — три десятка домов, церковь, лавка купца Ефремова — уже зажгло первые огни. Оттуда доносился лай собак и далёкий стук топора. Слева, за огородом и полосой дикого кустарника, начинались горы, а за ними — залив. Залив она любила больше всего. Даже сейчас, не видя его за поворотом тропы, знала, что он там: серый, гладкий, как жесть, и только у самого горизонта полоска розового — от заката, который уже погас для неё, но ещё держался за водой.
Дом у неё был купеческий, но без той показной тяжести, которую любил покойный муж. Павел Андреевич строил на совесть, но скупо: высокие потолки, печи голландки, четыре больших окна на южную сторону. Дверной проём из сеней вёл прямо в залу, и оттуда всегда был виден круглый стол посередине — тяжёлый, дубовый, покрытый зелёным сукном. На сукне пятно от чернил — ещё с тех пор, как Павел Андреевич писал прошение в городскую управу. И с тех пор ничем не вывести.
Софья Дмитриевна вошла, не зажигая свечей. Летнего света из окон хватало, чтобы различить шторы: зелёные, плюшевые, с подвязками из жёлтых балабон. Цвет штор был болотный — муж выбирал, говорил: «Богато и солидно». Ей же всегда казалось, что они тяжёлые, как намокшая шинель. Но менять она не стала. Во-первых, дорого. Во-вторых, привыкла. В-третьих — кого здесь удивлять?
Спальня была за залой, через короткий коридорчик. Там уже пахло прохладой, лавандой от саше в комоде и — чуть-чуть — пылью, которую Фёкла не всегда вытирала под кроватью. Софья Дмитриевна стянула платье сама, не клича служанку. Потом корсет — крючки поддались не сразу, два ногтя сломала. В белье она осталась своём: хлопковая рубашка до колен, кружевные штаны (стыдоба, но так приятнее спать), чулки спустила и уронила на пол.
Она стояла перед трюмо в проёме окна. Волосы — каштановые, длинные, с первой сединой у висков (двадцать девять лет, а уже) — рассыпались по плечам. Росту она была невысокого, фигура тонкая, но не девичья — та, которую называют «в теле» только врачи, а мужчины молчат. Грудь, бёдра — всё на месте, всё живое. Только внутри — пусто. Как тот грот в скале, куда она ходила по утрам. Гулко, сыро и никто не живёт.
— Дура, — сказала она своему отражению. — Вылитая дура.
Слёз не было. Давно уже нет.
Она легла поверх одеяла — белого, тяжёлого, пухового — и закрыла глаза. Шторы в спальне были синие, без балабонов. И сквозь них пробивался свет полной луны. Или не полной. Софья Дмитриевна не помнила, какая сегодня луна.
Ей снился грот. Вода в нём была по щиколотку, холодная, и она шла босиком по скользким камням, а снаружи проходил парусник. Белый, большой. И кто-то с палубы махал ей рукой. Она не могла разглядеть лица, но знала — это он. Тот, кто не родился.
Проснулась она от звука копыт. Кто-то осаживал лошадь прямо перед крыльцом, ругался шёпотом и звонко стучал в дверь — раз, два, три, пауза, ещё раз.
— Софья! Открывай! Не спишь, знаю!
Матвей.
Она села на кровати, не сразу понимая, где находится. И вдруг — странное дело — улыбнулась.
Глава вторая. Мёд в сотах
Он прошёл в залу и остановился у круглого стола, не решаясь сесть. В руках всё ещё держал узелок — серый, засаленный, перевязанный бечёвкой. Софья Дмитриевна смотрела на его пальцы: большие, красные, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Не купеческие.
— Садись, — сказала она. — Чего стоишь, как на смотринах.
Матвей сел. Стул под ним жалобно скрипнул — он был тяжёлый, шире любого дверного проёма. Развязал узелок, выложил на сукно плоскую воблу, завёрнутую в газету, и горшок с мёдом. Мёд был в сотах, жёлтый, прозрачный, ещё не засахарившийся.
— Из нового взятка, — сказал он. — Сам качал.
— Спасибо, — она села напротив. — Чай будешь?
— Буду.
Фёкла не вышла — слышно было, как она гремит на кухне посудой, нарочно громко, чтобы показать, что недовольна. Софья Дмитриевна встала, пошла за чайником сама. В коридорчике задержалась на минуту, прижалась лбом к холодной стене. Глупое сердце колотилось, как воробей в силке. Она велела ему успокоиться, но оно не слушалось.
Вернулась с двумя кружками. Матвей зажёг керосиновую лампу — не спросясь, как у себя дома. Свет лёг на его лицо, и Софья Дмитриевна рассмотрела его как следует. Он похудел за ту неделю, что не показывался. Скулы острее, под глазами тени. Кудри давно не стрижены, лезут на лоб.
— Есть будешь? — спросила она, кивнув на остывшие щи.
— Я сыт.
— Врёшь.
Он усмехнулся — и правда. Взял ложку, хлеб, стал есть молча, быстро, крупными кусками. Она наливала чай, думала, что сказать. Слова всегда давались ей трудно. С Павлом Андреичем они могли молчать по вечерам напролёт — и это было нормально. А с Матвеем молчание давило, как подушка на лицо.
— В селе говорят, — начал он, не поднимая глаз, — земский врач к тебе часто ходит.
— Он лечит меня. Мигрень.
— А я думал, мигрень лечат порошками. А не вечерними сиденьями за чаем.
Софья Дмитриевна поставила кружку так, что чай плеснул на блюдце.
— Ты за этим приехал? Ревновать?
Матвей отодвинул тарелку, посмотрел на неё в упор. Глаза у него были тёмные, почти чёрные, с каким-то больным блеском.
— Я за тем приехал, что не могу без тебя, — сказал глухо. — А ты без меня можешь. И это меня убивает.
Она хотела ответить резко — что-то про его права, про то, что он не муж ей, не сват, не брат. Но язык не повернулся. Потому что это была правда. Она могла без него. Легко. Неделями не вспоминала, а потом вдруг — среди ночи — просыпалась от того, что его нет рядом. И лежала с открытыми глазами, слушая, как тикает ходики на стене.
— Оставайся, — сказала она тихо. — Переночуешь. Завтра поедешь.
Матвей кивнул. Не улыбнулся, не обрадовался — просто кивнул, как солдат, который получил приказ.
Фёкла зажгла лампу в спальне и ушла к себе — в каморку за кухней. Уходя, задержалась на пороге, посмотрела на Матвея долгим, тяжёлым взглядом. Он не заметил. Или сделал вид.
Они легли в темноте. Софья Дмитриевна — в своей белой рубашке, Матвей — в исподней, пахнущей лошадью и табаком. Он не притронулся к ней сразу, как обычно. Лежал на спине, глядел в потолок, где плясали отражения от воды — за окном светила луна, и море за горами переливало бликами.
— Соня, — сказал он вдруг.
— Мм?
— А ты бы хотела ребёнка?
Она замерла. Даже дышать перестала.
— Зачем ты спрашиваешь?
— Хочу знать.
Она повернулась к нему — в темноте видела только очертание его плеча, тень кудрей.
— Хотела, — сказала шёпотом. — Очень. И не могу.
Он долго молчал. Потом взял её руку и прижал к своей груди — там, где сердце. Оно билось часто и неровно, как у загнанного зверя.
— А у меня в Сибири была баба, — сказал он. — Двоих родила. Потом ушла к другому. Я её не ревновал. А тебя ревную. Почему?
— Не знаю.
— Я знаю. Потому что ты — не моя. Совсем. Ни капельки. А та была моя — вся, до косточки. И скучно стало.
Он отпустил её руку, отвернулся к стене. Софья Дмитриевна лежала и смотрела на его широкую спину. Хотела погладить, но не посмела.
— Матвей, — сказала она через минуту. — Ты мёд привёз. Спасибо. Я люблю с чаем.
Он ничего не ответил. Может, уснул. Может, не захотел отвечать.
Она закрыла глаза и долго притворялась, что спит. А когда открыла — уже светало. Матвей стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на залив.
— Ты не спишь? — спросила она.
— Я почти никогда не сплю, — сказал он, не оборачиваясь. — Думаю много.
Она села на кровати, натянула одеяло до подбородка.
— О чём?
— О тебе. О себе. О том, что зря я сюда приехал в первый раз. Надо было мимо ехать.
— А теперь?
Он повернулся. В утреннем свете лицо его было жёстким, чужим.