Нина Шамарина – Чем пахнут звёзды (страница 2)
Подружка Таня настаивает, что звезд в Большой медведице – восемь, но, якобы, только самые глазастые различают четвертую звезду в ручке ковша. Мне не хочется показаться близорукой, и потому я киваю согласно: «Восемь, восемь, я вижу восемь! Во-о-о-он восьмая!»
Стрекочут на разные голоса кузнечики, и одинокий стройный тополь за калиткой изредка трепещет под мимолетным ветерком, что твоя осина.
Чай из желтой пачки с нарисованным на боку слоном давно заварен в фиолетовом с золотыми вензелями чайничке из сервиза «Кобальт», укрытым «бабой на чайник». Только «баба» совсем не баба, а изящная девушка с тонкой талией, пышной юбкой, в шляпке и с ажурным зонтиком. Я верю, что именно этот зонтик ловит аромат чая, как сачок бабочку, не давая ему улететь с чуть заметным сквозняком. Чашки из сервиза, чтобы не разбились, вынимаются из буфета только по праздникам, а заварной чайник несет свою службу ежедневно. На столе – пряники, сушки, карамель без оберток в блестящих крупинках сахарного песка, но я очень люблю пить чай с сахаром. Его – плотный, разновеликими кусками – раскусить непросто, и я макаю его в чай, как, впрочем, и все остальные: мама, сестра, тетушка…
Очень важно не прозевать момент, когда сахар чуть подтаял, но не начал растворяться. Однако так заманчиво наблюдать, как образуется сироп, и две жидкости разной плотности, толкаясь и волнуясь, проникают друг в друга. Горячий чай все переливают из чашки в блюдце, и смачно прихлебывают.
Тихо спускается ночь, и мама зажигает свет. Взлетают и кружатся вокруг абажура ночные мотыльки, иногда глухо стукаясь о лампу. Взрослые изредка переговариваются, а я держу на согнутом локте клонящуюся к столу голову. Сон смыкает веки, но я упрямо таращусь: «Нет, я не сплю», но наконец, сдаюсь, и, ныряя в прохладу своей постельки, чувствую, как медленно плывет и вращается Земля, чтобы через несколько часов подставить Солнцу свой бок.
Телятник и телята
Странно, что картины прошлого хранятся в моей памяти открытками, с застывшими, как в игре «Замри» фигурами, не изменяясь с годами, не развиваясь, и не тускнея; острова в океане: вроде и торчат незыблемо и прочно, но разрушаются, размываются, превращаются в соленую воду. Только кажется, что я помню не событие, а то, как я рассказываю о нем кому-то. Я почти уверена, что эти воспоминания, перенесенные на бумагу, исчезнут, разлетятся, как пепел от сожженной страницы: сначала он держит форму, можно даже различить отдельные буквы, но стоит прикоснуться, как страница обращается в серебристую пыль.
Но некоторые из этих картин, как элементы утерянных пазлов, выпрыгивают только сейчас.
Например, как красили в мои детские годы полы. Сначала в доме появлялись тяжелые металлические банки с загадочной надписью «Охра»; за вечерним чаем все чаще возникали разговоры о том, когда лучше красить – утром, перед работой, или в выходной?
Совершенно не помню, в какой день и, главное, как – полы красили? Кто? Осталось ощущение зябкости и зыбкости. Двери и окна открыты настежь, по комнатам гуляет сквозняк, одуряюще пахнет краской: запах тяжелый, резкий, но хочется вдыхать его вновь и вновь. От входной двери до противоположной ей стены на кирпичах покоится пружинистая шершавая доска. Стоя на ее середине, так весело качаться! Но мама гневается («Сломаешь!»), и гонит прочь на улицу.
А назавтра, проснувшись, первым делом ловлю солнце, отраженное от блестящих половиц. Мамы нет, она уже на работе, и я трогаю окрашенный пол сначала пальцем, потом ладонью, потом, вскочив на ноги, пробегаю по узким планкам пола как по клавишам: до-ре-ми-до! А той широкой великолепной доски уже нет, только те места, где вчера лежали кирпичи, свежеокрашены. Рядом белеет записка: «Не трогать, не наступать!», но напрасно. На квадратике у маминой кровати навсегда остался отпечаток моего мизинца.
Гораздо, гораздо чаще, чем красили полы, белили печку мочальной кистью. Кисть, и правда, была похожа на мочалку, какую мы брали с собою в баню, только та – большая и растрепанная, а эта туго стянута в пучок, с оставленной бахромой на краю.
Печка стояла между кухней и комнатой. Ее горячая плоская спина, обращенная к комнате, служила стеною. К этой стене в холода ставилась моя кровать, отчего побелка стиралась одеялом. Летом печку белили заново, и это часто поручалось мне, стоило чуть-чуть подрасти.
В самый первый раз у меня ничего не получилось. Я макнула кисть в побелку – толченый мел, разведенный водой. Побелка капала вокруг, и я заспешила: с силой провела по печке на высоте своего роста раз и другой. Но печка не стала белее, как я ожидала, а наоборот потемнела, посерела… я снова макнула, и снова провела, и так до тех пор, пока под кистью не обнажились красные отмытые кирпичи.
Много позже я сообразила, что побелка побелеет лишь, когда просохнет, и что белить нужно нежно-нежно, едва касаясь поверхности.
Мочальной же кистью белились, не реже, чем раз в неделю, стены в совхозном телятнике – там работала тетя Оля.
Оглядываясь назад, я изумляюсь: сколько времени я провела в телятнике, сколько всего видела, сколько всего делала: кормила, убирала, загоняла; сколько перечувствовала и радостного, и мрачного!
Начать с того, что рядом за стенкой находилось родильное отделение, там стояли тельные коровы. Там же привязанный цепью огромный рыжий бык косился на меня темно-фиолетовым глазом, позвякивал кольцом в носу. Его редко выгоняли на выпас с остальными коровами: пару раз он «катал» пастуха, тот едва спасся. Мы, гуляя по полям, по долам, завидев вдали пасущееся стадо, выискивали глазами пастуха. Различив конного, стремглав неслись прочь: если пастух на коне – в стаде бык.
Здоровенькие народившиеся телята уже через час вставали на ножки, и их сразу переводили в отделение к тете Оле, а корову через пару дней отправляли в коровник, для исполнения основной задачи в совхозе – давать молоко!
Отел я видела однажды, и то потому, что теленок шел неправильно, задними ножками, и корова никак не могла разродиться. К этим, едва высунувшимся ножкам с копытцами и в шерсти, привязали веревку и трое взрослых тянули эту веревку что есть мочи, пока теленочек не свалился в подстеленную солому.
Телятник – весь как детский сад – поделен на группы по возрасту: малыши, дошкольники, подростки. У самых маленьких в «ясельной группе» – отдельная клетка-загончик, в индивидуальной кормушке блестящий зализанный, как карамель, кусок соли; кормежка – пять раза в день, через соску, словно у народившегося человеческого детеныша, чуть позже из ведра – каждому отдельно, в которое мерной кружкой вливалось ровно два литра молока. Телята разного окраса, разного темперамента: одним можно оставить ведро и забрать лишь, когда опустеет, другим ведро нужно держать, могут скинуть ненароком, поддавая посудину крепким лбом, на котором рожки еще не видны, но легко прощупываются и обозначены крутыми завитками шерсти. Через месяц малышей переводят в группу постарше, здесь у них – один загон на десять голов, одна кормушка – все общее. Этих выгоняли в хорошую погоду на выбитый копытами пыльный двор с поилкой посередине. Пользы от этих прогулок – только ультрафиолет, никакой мало-мальской травинки в загоне не растет. Здесь им раздавали «зеленку» – свежескошенный горох пополам с овсом. После прогулки телят загоняли обратно, а пока они гуляли, я тоже «паслась» в горохе. Счастье – когда стручки целехонькие, иногда зеленка перемалывается так мелко, что не найти и горошины в этом месиве.
По утрам тетка Ольга заваривала телятам «чай» из тысячелистника, чтобы «не дристали», иногда из той же бочки зачерпывала этот душистый, пахнущий летом «чай» и я.
Зоотехник – уважаемый человек (как любой в деревне с высшим образованием: их раз-два и обчелся) хромал, постукивал деревянной ногою ту-туп, ту-туп. Однажды, ничтоже сумняшеся, он на моих глазах (лет шесть мне всего тогда и сровнялось) зарезал больного теленка. Темная густая кровь стекала ручьем, вырывался свист из перерезанной трахеи.
Совхозные телята – как детдомовские дети: ни кличек, ни имен, ни своеобразия, если только нечто из ряда вон. Так, народились однажды двойняшки – рыжие, беломордые, и я назвала их Яшка и Дашка, постепенно привыкла окликать их по имени и тетка. Бычок Яшка и рос быстрее, и рыжий цвет его шкуры переливался красным, отливал медью; Дашка – светлела, становясь светло-желтенькой, словно анемичный ребенок, не прибавляла в весе… Дашку пустили на мясо, я, узнав об этом, долго отказывалась есть, но потом привыкла.
История
Озираюсь мысленным взором в растерянности: никого – ни мамы, ни сестры, ни теть Оли и деда Кузьмы, ни их детей, ни моего мужа – не осталось на этом свете. Я – самая старшая, стою на краю, и многое из того, что я рассказываю здесь, не помнит никто. Никто, кроме меня.
Иногда я думаю, а как бы сложилась моя жизнь, если б я родилась, к примеру, на Академической или на Шаболовке, и мама, а может, и няня водила бы меня гулять в Нескучный сад? Или наоборот, я родилась бы в селе Злынь Орловской области, откуда родом моя мама и вся ее семья? Что первично в характере человека, что влияет в детстве на него в первую очередь, те ли, кто рядом, то ли, что вокруг – поля и леса или асфальтовые моря и озера?