Нина Петровская – Sanctus Amor (страница 4)
Точно из гроба, смутно выступает высокий лоб, потемнели и впали глаза. Плечи, платье, нежная шея слились, их не различает взгляд.
Не нужно смотреть, довольно вспоминать. Мое горе смирилось и стихло за годы.
Но весной какой-то странный обман овладевает душой. Знаю, что не увижу, но жду. Приношу цветы – тоненькие мучительно пахнущие нарциссы, спускаю зеленые шторы, по утрам не выхожу из дома – жду. К вечеру розовые отблески прощального солнца тихо догорают в небе. Над головой оно высокое, бледно-зеленое, как хрусталь, а горизонт в крови. Улицы такие широкие, словно раздвинулись, чтобы дать дорогу весне. На снегу воздушно-синие тени близкого вечера.
В этот час колокола поют нежными серебряными голосами, в этот час под темными сводами церквей зажигают высокие желтые свечи, а в голубеющие четырехугольники высоких окон вдумчиво и грустно смотрит весна.
Хожу и жду ее. Разве невозможна встреча? Так просто. Вот в толпе мелькнет ее тонкая неловкая фигурка. Черная шапочка слегка сдвинута на затылок, нежный очерк бледного лица. В синих глазах весенняя ясная даль.
И кажется, что плывет она выше земли, такая далекая грубой улице, где звенят конки, кричат извозчики и из хлопающих дверей булочных пахнет свежим хлебом.
Я забылся, я странно вышел из круга точных впечатлений. Она впереди идет навстречу.
Черная шапочка, тонкая фигурка. Ты! – вдруг безумно дрогнет сердце.
Проходит близко. У этой розовые щеки, черные глаза и рядом ребенок. В толпе я не заметил ребенка.
Встречаемся. Проходит молча, чужая. Не знает, что один миг была чьей-то прекрасной мечтой.
Еще одна. Опять острый толчок в груди и грустный смех на губах.
Иду. В холодном мраке издрогло сердце. Улицы вновь тесны. Кое-где блеснули фонари, снег морозно горит.
Кто сказал, что весна? Просто зимний вечер и час обеда. Вхожу в ресторан. Режущий свет электрических ламп больно ударяет в глаза. Стонет румынский оркестр. Эстраду украсили камелиями, а их не бывает весной.
В руках длинный листочек – меню. Все так просто.
Но ведь третья весна без нее. Сегодня вспомнил, что за три года не целовал ни одной женщины, и рассмеялся.
Опять были сумерки. Колокола звонили, небо гасло, тени близкой ночи ложились на снегу. Вспомнил ее глаза, губы – детские розовые губы с приподнятыми уголками вспомнились так ясно.
Вышел на улицу. Опять верил. Хотелось идти с закрытыми глазами, чтобы где-то на повороте неизвестного переулка, около незнакомого дома открыть их и сказать: ты!
II
– Не узнаете меня? Мы встречаемся целую неделю каждый вечер, и вы ни разу не поклонились мне.
Вежливо извиняюсь, жму маленькую руку в белой перчатке. Остановились под фонарем. Тень падает ей на глаза. Какие они? Черные, синие, серые – не знаю.
Вообще я ничего не знаю о ней. Кажется, ее зовут Ольгой. Где-то встречались, и я никогда не сказал с ней ни слова. Тень закрывает ее глаза, освещены только губы и подбородок.
Грустно изогнутые розовые губы с тонкими уголками – я никогда не замечал их.
Смотрю на них, улыбаясь, и говорю:
– Вы знаете, я три года не целовал ни одной женщины.
– Правда? – спрашивает она серьезно.
– Правда, – отвечаю я грустно.
Идем рядом.
– Весной хочется умереть, – говорит она. – Самое жестокое и горькое вспоминается весной – вы замечали?
Молчу.
– Какая тоска! – говорит она, стискивая зубы. – Нужно жить, чтобы от каждого мига где-то расцветали цветы. А вот мы с вами каждый вечер выходим на улицу и ждем чего-то. Может быть, нас много, но мы редко узнаем друг друга. Ходим и ждем. Чего ждем?
Останавливаемся у какого-то подъезда.
– Зайдите, – говорит она, отворяя дверь.
Поднимаемся по лестнице. Электричество ярко – не смотрю ей в лицо.
В незнакомой комнате темно, только из окон печальный пепельный свет. Садимся рядом, близко. Беру ее руки. Они нисколько не напоминают тех, о которых я тоскую три года, но от теплых пальцев струится такая нежность, такая нежность…
– Нужна ласка, ласка, – говорит она, прижимаясь к моему лицу. – Не твоя ко мне, не моя к тебе. Не знаю чья – все равно. Ласка и нежность, как дар нашей неведомой судьбы. Если она не будет приходить, нас злобно стиснут стены, задушат улицы, нас убьет одиночество, и нашего крика не услышит никто…
Говорит, а тонкие волосы, лаская мой лоб, договаривают что-то печальное и важное, чего не смеют сказать слова.
Пепельный свет тонким дымом окутал близко склоненное лицо. Что-то пронзительно-грустное, как надорванная струна, звенит в незнакомой комнате.
Немо, беззвучно, томительно длинными поцелуями мы рассказываем друг другу трагедии наших одиноких дней.
Мягкие волосы незнакомой женщины, прикасаясь к лицу, поют печальные мелодии.
– Должно быть, поздно.
– Я понял. Благодарю, – говорю я, прощаясь. От ее пальцев струится такая нежность.
Электрическая лампочка на лестнице вспыхивает в последний раз. Улицы тихи и белы. Зимняя северная ночь сурово смотрит в глаза.
Я и собака
Ждем ее – я и собака.
Дрогнем в ноябрьском тумане – две жалкие черные тени. Я на скамейке, Локи у ног. Мое пальто отсырело и тяжело давит плечи. Локи грязен, как бесприютный уличный пес.
Ждем ее четвертый вечер, четвертую ночь.
В поздний час в конце бульвара меркнет желтый четырехугольник кафе. Кто-то маленький и юркий быстро гасит длинную цепь фонарей, и над нами опускается серый безрадостный мрак.
Тогда мы уходим до завтра. По тротуару тянутся две медленные тени – моя и собачья, со смешными вытянутыми лапами, с уродливо-мохнатой головой.
Дома нас не ожидает никто. На столе четвертую ночь стоят нетронутые приборы и полная бутылка вина. А на постели мертвыми углами белеют несмятые подушки.
Дни исчезают. Я не знаю, куда деваются дни. Может быть, сплю я днями, и мне видятся странно-блаженные сны. А как стемнеют, мы опять на бульваре.
Я жду, потому что она сказала: «приду».
Если бы Локи умел говорить, в эти смертельно-холодные безжалостные ночи мы вели бы длинные, печальные беседы. Одно и то же каждый раз.
Мы говорили бы о страданье, о темном терпеливом человеческом горе, воспоминали бы прошлую радость – ее синие глаза, ее руки… Жестокие нежные руки в колючих сверкающих кольцах, которые ласкали мои волосы и его мягкие кудрявые уши.
Быть может, мы плакали бы вместе горестно, тихо и сладко. Но Локи молчит, и в тоскливо-красных собачьих глазах лишь мертво дробятся желтые веселые огни.
… Она пришла, когда я перестал уже ждать.
Так же ярок был четырехугольник кафе, так же бледен и холоден туман.
Локи бросился к ее ногам. Я взял руку и укололся о кольца.
Стоим под фонарем. Вижу лицо ее. Страшное лицо женщины, которая перестала любить.
– Я еду на один вечер, – говорит она небрежно и смотрит дерзко, прищурив глаза.
– Отчего ты молчишь, точно не радуешься нашей встрече? Убери собаку, – просит она, с отвращением подбирая шелестящие юбки. – Не понимаю, зачем ты всюду таскаешь его за собой!
Мне хочется схватить и сломать ее руки. Вот так, – сжать выше локтя и услышать хруст костей. Хочется дико закричать, сцепиться в один безобразный клубок и валяться по грязи вместе с ней, красивой, нарядной, в шумящих шелковых юбках.
Хочу боли, ужаса и уродства, но складываю губы в спокойную, приветливую улыбку. Закуриваю папиросу и отвечаю: «Правда, Локи мне самому надоел. Я подарил его одному приятелю, и он возьмет его на днях».
Но она уже забыла о собаке и смотрит в лицо мне острым подозрительным взглядом, как пойманный хищный зверок. Может быть, она думает, что я хочу ее убить. Но вид у меня безопасный. Я не прячу рук и вообще не похож на убийцу.
Все обошлось так просто. Она успокаивается и небрежно бросает: