Нина Федорова – Перед бурей (страница 24)
В те праздники Рождества или Пасхи, когда у нас совсем ничего не было, он вдруг появлялся – тоже великолепный в своей роли, – неся на подносе поросёнка, или окорок, или гуся, которые ему «кума прислала» из деревни. Ни на миг не веря, конечно, в куму, мать принимала подарок, счастливая главным образом тем, что на два-три дня есть обед для отца. Она знала, Иван купил или взял в долг этот «гостинец» у кого-либо из земляков, имевших родных в деревне, и всё же говорила: «Непременно, Иван, напиши твоей куме в деревню большое от меня спасибо».
Когда полоса проигрышей затягивалась надолго, мы с мамой шатались на ногах от слабости. Иван превращался в скелет. И всё же мы поддерживали тон: ходили в гости, на концерты, и если подавалось угощение, мы не позволяли себе съесть больше, чем другие. Отец не испытывал таких лишений: играя ежедневно в карты, он плотно ужинал в собрании, счёт за ужин вычитали из жалованья.
И всё же главное наше несчастье было не в этом.
В период проигрыша – ежедневно без четверти девять вечера – отец говорил:
– Ну-с, я пойду в собрание. Не дашь ли ты мне, Китти, несколько рублей?
И мать, на вершине своей трагической роли, бывало, ответит таким же лёгким, беззаботным тоном:
– О, пожалуйста! Саша, дай мне мой кошелёк, там должны быть деньги.
Я подавала кошелёк лёгким жестом, я – знавшая точно, сколько там было и как рубли эти добывались, пересчитывались, складывались в кошелёк, – я говорила: «Пожалуйста».
У нас всегда были эти деньги для отца. В этом мы видели как бы завершение наших жертв, нашего подвига. Это была наша в ы с ш а я г о р д о с т ь. Мама ни разу не сказала: «А знаешь, сегодня у меня нет денег!» Моё воображение отказывается нарисовать эту картину, услышать, чтобы она могла это сказать. Гордость не допускала этого. Гордость! Это она питала меня, заменяла мне пищу. Она была моей советчицей, моей религией. Но как мы её понимали?
Мы становились даже на сомнительные пути в добывании денег. Мы изобретали их сами. Нам самим приходилось делать открытия в лёгких мошенничествах, которые проглядел закон. Например, в ювелирном магазине мама долго выбирает золотые часы, подарок дочери ко дню рождения. Она не может решиться, что взять. Ей надо посоветоваться дома. Наконец – и всё в самой благородной, аристократической манере – она решает взять трое часов посмотреть, на дом, обещая дать ответ сегодня же, к вечеру. В те патриархальные времена давали с поклоном и без расписки, да и за офицером стоял полк – риска для магазина не было. Придя домой, часа через два мать посылала Ивана к ювелиру, возвращая двое часов и записку, что покупает третьи и зайдёт рассчитаться, как только будет в городе за покупками, дня через два, не позднее. С третьими часами Иван бежал в ломбард. Он возвращался с деньгами, и вечером повторялось обычное:
– Пожалуйста! Саша, дай мне кошелёк, там, кажется, есть деньги.
И отец шёл играть. А маме оставалось только надеяться на выигрыш.
Судьба, казалось, тоже играла с нами: они случались – эти огромные выигрыши. Отец возвращался домой взволнованный, ступая неровным, лихорадочным шагом. Он что-то пытался насвистывать, но у него прерывалось дыхание. Ещё в прихожей он начинал из всех карманов вынимать деньги. Он бросал их горстью на столы, на стулья. Золотые монеты, звеня, раскатывались по полу. Он никогда не нагибался, чтобы поднять их. Он рассыпал деньги дождём над кроватью, где будто бы спокойно спала мама. Он шёл в мою комнату и пригоршней совал деньги под мою подушку.
У нас начиналась лихорадка удачи.
Рано утром Иван ползал по полу, собирая упавшие монеты. Он поднимал ковры, бесшумно передвигая мебель. Мать, непричёсанная, неумытая даже, сидела в столовой с чашкой кофе и записной книжкой: она торопилась.
И для выигрышей был у нас свой ритуал. В такие дни отец спал долго, и до его пробуждения мама старалась распорядиться с уплатой долгов. Она никогда не упоминала, что взяла деньги, отец не спрашивал, возможно, и не замечал, так как я никогда в жизни не видела, чтоб он считал деньги. Иван – навытяжку – стоял перед матерью, выслушивал приказания. Прежде всего мать отдавала долг Ивану, а он, счастливый, кланялся и благодарил. Затем, спешно, он бежал платить самые насущные долги – за пищу, в ломбард и тем неизвестным, у кого Иван брал взаймы для нас.
Оставшиеся деньги мать укладывала живописной кучей перед прибором отца. Она развила настоящее искусство, как сделать эту горку пушистой, чтобы казалось побольше, чтоб незаметно было, что кое-что взято.
Вижу отца в такие дни. Он выходил в столовую в малиновом халате. В такие дни у него были лазоревые глаза. Глядя на него тогда, я понимала маму: ему можно было всё простить.
Выпив чашку кофе, отец начинал с Ивана.
– Ну-ка, Иван, – говорил он, давая ему десять рублей, – выпей чего-нибудь за моё здоровье!
И Иван, беря деньги дрожащей рукой, отвечал:
– Слушаюсь, ваше благородие!
Затем отец обращался к нам:
– Ну-с, мои дорогие дамы, объявляю праздник! Едем по магазинам. Делайте ваши покупки!
Так начиналось одно из наших горших унижений. В городе, конечно, уже знали о колоссальном выигрыше. Все, кто видел нас, с трудом скрывали улыбки. Отец покупал всё что попало, не спрашивая о цене: кружева, духи, веера, браслеты, ленты, шляпы, конфекты, цветы, книги, ноты. Приказчики хихикали за нашей спиной, зная, что будет дальше. Едва вернувшись, мать – секретно – посылала с Иваном всё, что было возможно вернуть в магазины. Она даже не раскрывала пакетов: они уходили в той же обёртке. То, что не брали обратно, посылалось в ломбард, в лавку подержанных вещей, за дешёвку, лишь бы получить деньги. Иван по уходе отца в собрание рапортовал об исполнении поручений. Часто это были унизительные для нас отказы. Мать слушала, закусив губы. И всё же ни разу в жизни она не отказалась от этих поездок в магазины: она понимала, что эти часы были единственной гордостью отца, вершиной его роли, его иллюзией семейного достоинства, и она не хотела лишать его этого выдуманного счастья.
Удача, как известно, длится недолго, и через неделю, вечером, без четверти девять, отец говорил:
– Ну-с, теперь в собрание. Китти, не одолжишь ли мне несколько рублей?
И мама отвечала спокойно:
– Саша, дай мой кошелёк, там должны быть деньги.
Она никогда не держала кошелька вечером при себе, это казалось бы неделикатным намёком. Кошелёк был в её столе. Я шла, приносила кошелёк и давала отцу деньги. Отец брал их, и руки его дрожали. Видели ли вы когда-нибудь, как дрожат руки игрока? Это те руки, что доверяют року, одной случайной карте свою честь, свою жизнь и честь тех, кого любят. Помните – и это глубокая истина – именно игроки любят глубоко и страстно. Это они в тёмную ночь стреляются из-за взгляда цыганки, это они на рассвете выходят на дуэль, чтобы, непременно убить или быть убитым. Они одни живут не торгуясь, за всё уплачивая горячей монетою жизни.
Всякий раз, как отец брал мамины деньги, руки его начинали дрожать. Его пальцы дрожали в суставах, не от плеча, не от кисти, как будто бы они и не были соединены с остальным телом. Ладонь судорожно сжималась и разжималась, а суставы пальцев дрожали – не враз, не ритмично, а каждый отдельно, своей особою дрожью, своим отдельным страданием, и мелкие капельки пота появлялись на этих суставах.
Иногда ночью мать плакала:
– Если суждено быть горю, пусть бы он был, например, пьяницей – о, насколько это было бы легче!
Я росла, и в нашей пьесе увеличивалось значение моей роли. Я рано начала давать уроки. Мне были рады в богатых, но простых купеческих семьях, где я не только помогала в приготовлении уроков, но также учила манерам, говорила по-французски, была как бы приходящей гувернанткой для девочек. Я зарабатывала деньги.
И в вечера, когда отец говорил: «Ну-с, пойду в собрание. Китти, не дашь ли ты мне несколько рублей?» – и мать отвечала: «О, пожалуйста, Саша, дай мне мой кошелёк», – я, с сердцем, останавливающимся от волнения, от гордости, отвечала спокойно и ровно:
– Не беспокойтесь, мама! Вот здесь мой кошелёк. У меня есть лишние деньги.
И я протягивала мой кошелёк отцу, он брал его, и наши руки – и его, и моя – дрожали.
Для кого мы старались? Для кого сохраняли это внешнее благородство, это внешнее достоинство? И в городе, и в полку все и всё о нас знали. Но в военной среде тогда царили прекрасные манеры. Поскольку мы сами никогда, намёком даже, не касались в разговоре наших несчастий, не допуская никакой фамильярности, участия или дружбы, никто никогда в нашем присутствии не касался того, что мы старались скрыть. Мы были в обществе как все.
Мне шёл шестнадцатый год, когда случилось происшествие, изменившее нашу жизнь к худшему: отцу дали должность казначея полка. Это назначение, ввиду характера моего отца, было ни с чем не сообразно, вопреки здравому смыслу, и только поздней мы узнали, кому и почему мы были этим обязаны. Вы представляете, что оно значило? Огромная сумма казённых денег – около ста двадцати тысяч – находилась в распоряжении отца в течение месяца, и только каждое пятнадцатое число он сдавал отчёт, и если был остаток, представлял его наличными. Выплата жалованья солдатам занимала недели, многие из офицеров были богаты и не спешили за жалованьем, и у отца на руках всегда были большие деньги. Теперь отец играл уже с полным безумием – на все сто тысяч, и уже не в офицерском собрании, а в городском коммерческом клубе, не с джентльменами, а с отъявленными игроками, и клуб тот закрывался лишь в пять часов утра.