Нина Федорова – А земля пребывает вовеки (страница 29)
На разных фронтах гражданской войны к тому же требовались и совершенно различные истории. Человек становился часто великим артистом во лжи.
Всё так, но самое страшное, и на всех фронтах, и – увы! – самое неизбежное было установление личности. Он родился и не мог этого отрицать. Он имел родителей, у них были имена, он жил где-то – он должен был это помнить. О факты жизни легко разбивался самый художественный вымысел. А за всем этим скрывался чаще всего просто человек, никого не убивший, ничего не укравший, ничем не связанный ни с какой властью, ни на кого не мысливший зла, затерянный, замученный и – прежде всего – очень голодный.
Счастлив был тот, кто одинок. Он рисковал только собою. За ним не следовал по пятам страх одним неосторожным словом погубить всю семью, детей и друзей.
В летописях, для будущего, подсчитаны жертвы: десять миллионов погибли от голода и столько же от гражданской войны…
С грохотом, с лязгом двигался поезд, увозивший в тот мир Милу. Он часто вдруг замедлял ход – зачем? – то останавливался на миг среди чистого поля, словно устав и не соглашаясь двигаться дальше. Затем дёргался недовольно, вздрагивал, весь сотрясался, скрипел и снова пускался в путь. Казалось, и его пугала темнота ночи, болота, неосвещённые окна построек, тихие, как могилы, посёлки и деревни. Грандиозность страдания и смерти лежала на всём. И, жалобно возопив, в тревоге, словно боясь заблудиться и остаться навеки в этой ночи, поезд вдруг лихорадочно кидался в путь.
Остановки эти были пыткой для всех пассажиров, и особенно для тех, кто ехал с плохо подделанным паспортом. Остановка? Но почему? Как будто не видно станции! Что-нибудь случилось? Патруль? Проверка документов? Арестовали кого-то? Это здесь снимают с поезда и отправляют в тюрьму? В поле? Чтоб некуда было скрыться? Что? Расстреливают тут же? у полотна дороги? О, мы как будто двинулись! О, мы едем! мы едем! Что? Опять остановка? Нет, это просто толчок – старый состав. Мы едем! Мы едем!
И колёса начинали чеканить: «Чем дальше, тем лучше. Чем дальше, тем лучше».
«Жизнь! Это и будет теперь моей жизнью, – думала Мила. – Всё для меня рухнуло вокруг, и осталась одна жизнь. Что требуется теперь от меня?»
Но она была глубоко спокойна.
«Что ж, это ещё не конец мира. Это только перемена правительства. Человечество знало и в прошлом большие несчастья, но оно выжило, потому что оставались те, кто трудился и сохранял, что мог, – и материально, и морально. Он трудился и старался оберечь от одичания свой внутренний облик. И потому из всех великих катастроф вновь возрождалось человечество. Я буду стараться стать таким человеком: простым и добрым, средним человеком, так жить, а если придётся, то и умирать за это моё право. Я хотела бы быть доктором или жить в деревне, работая на полях, выращивая, что надо людям для пищи. Я ничего не знаю в политике, и я не хочу вмешиваться, я хочу быть свободным человеком и повиноваться голосу совести, а не последнему декрету из столицы».
Так она думала, в своём уголку сидя.
«В конце концов, в России я везде дома. Это моя родина, моя страна, и никакое правительство не сможет это изменить. Изменилось моё общественное положение, то есть нечто внешнее, но не я сама, и я не могу себя же бояться. Всё остальное надо мужественно переносить. Пришла очередь для Головиных голодать и скитаться, как это было раньше с другими. И я так тепло верю в Бога, я через это вижу всё – и мне больше не страшно».
И её главным желанием в ту минуту было: «Если бы только мама и тётя знали, как я спокойна и как мне уже ничто не страшно».
Глава XVI
Головины – и мать, и тётя – не сожалели и не раскаивались, что услали Милу из «Услады». Жизнь вскоре показала, что это и было единственным спасительным решением.
Случилось как об этом молилась тётя: открытка от Милы – на имя Глаши – пришла раньше, чем закончился траур, и Анна Валериановна могла послать Глашу к Попову с просьбой «поспешить и прийти по семейному важному делу». Это придавало больше вероятности всему её плану.
Открытка пришла уже издалека, из большого города, неподалёку от столицы. Мила была вне сферы и власти Попова.
Оставалось два дня до окончания траура. Попов взволнованно накинулся с вопросами: зачем зовут? Глаша отвечала незнанием: «Семейное дело. Пойдёте, там вам скажут».
Задыхаясь от возбуждения, с коробкою шпрот и фунтом засохшего давно мармелада, прибежал Попов в «Усладу».
С каменным, тёмным лицом объявила ему Анна Валериановна об исчезновении Милы. Ушла из дома позавчера после обеда – и не вернулась. Уехать никуда не могла: не взяла паспорта – вот он! – не взяла ни одежды, ни пищи, ни денег. Сказала, уйдёт просто пройтись, на прогулку. Никуда ни к кому не собиралась зайти. И вот её нет.
Попов был словно поражён громом. Губы его тряслись. Он не мог произнести слова. Тётя продолжала размеренно, мрачно: жива ли, мертва ли, Мила должна быть где-нибудь неподалёку. Она просила Попова найти возможность и средства для отыскания Милы.
– Голубка моя! – наконец мог выкрикнуть Попов. Он шатался от горя. – Так неужто ж погибла? Так неужто ж попалась какому злодею? – И страшные проклятия, ужасные ругательства он посылал в адрес того, кто был причиною исчезновения Милы. От страшных слов его бледнела и вздрагивала Анна Валериановна. Она снова играла тяжёлую роль в житейской драме семьи Головиных.
– Перестаньте! – крикнула она наконец. – Время идёт, действовать надо, а не вопить. Возможно, она жива… напуганная… ждёт помощи…
Попов всплеснул руками:
– Голубка! Людмила!
Но вдруг подозрение кольнуло его сердце: не прячут ли? Вслух он спросил:
– А может, любит кого? Может, во мне разочаровалась? Может, сбежала к нему?
Анна Валериановна холодно отвечала, что Мила влюблена не была, сбежать ни к кому не могла, а не верит Попов, так в его власти искать, перевернуть их дом, весь город. Но в людях вообще Людмила Петровна могла, конечно, разочароваться – и она снова рассказала историю дружбы с Варварой и последний её акт. И желая задать побольше работы Попову, держать его занятым мыслями только в городе, она добавила, что есть у ней на душе ещё одно «смущение» и не рассказать ли и это Попову.
– Мила горевала о брате неутешно. С приближением сорокового дня она грустила всё больше, отказывалась от пищи, худела, была молчалива, плакала. И вот приходит на ум печальная мысль: не утопилась ли она в реке? Надо бы прежде всего в реке поискать. тело.
Попов стоял, сжимая и разжимая кулаки.
– Начну розыск! Голубка! Всех-то она боялась после этой Варвары. Может, и меня пугалась, а я же от всей души! Сгубили голубку злые люди. Ну как Бог свят, убью! всех убью, кто её обидел. А уж Варвару достану, будь она хоть с целой армией! Доберусь. Нож ей в левый бок – и повернуть три раза. Пусть подохнет там, где упала.
Попов грохнул кулаком по небольшому изящному столику, и стол рассыпался в щепки.
– Ну-с, Бог мне на помощь: бегу искать Людмилу. Как найду – до самой смерти не спущу с глаз, на шаг не отойду, из рук не выпущу: моя по гроб жизни!
– Постойте! Прошу вас: обещайте – что узнаете, что услышите, самый малый намёк, слух, дайте мне знать, немедленно. Сами будете заняты, пошлите кого-нибудь. И мать Людмилы Петровны, и я – мы умираем от беспокойства…
Мила не была найдена. Не раз приходил Попов со слезами в глазах, с сетованиями и проклятиями.
– Боже ж мой, Господи! Раз в жизни нашёл невесту вполне подходящую… Жениться задумал – и вот!
Он останавливался на версии самоубийства Милы, и ненависть его концентрировалась на Варваре. К ужасу Анны Валериановны, он как-то раз даже вынул нож из ножен, хранившийся в голенище, и, ласково притрагиваясь к стали, сказал:
– С собой ношу! Для Варвары! Специально. Чтоб при первой же встрече… Сюда скоро вернётся, по слухам… Свидимся…
На это Анна Валериановна реагировала таким испугом, что, зашатавшись, ухватилась за спинку кресла. Попов же, лихо сплюнув, затем хлопнув себя по ляжке, мрачно, внушительно произнёс:
– «Целовал ястреб курочку до последнего пёрышка!» Доживай последние деньки, Варвара! Я тебя встречу!
Уезжая в «дальнюю дорогу», на какую-то реквизицию, Попов пришёл попрощаться. Разочарование в любви не прошло ему даром. Он отяжелел, осел, отупел; его по временам начинала покидать обычная жадность и энергия. И для него пришёл момент понять тоску Екклесиаста, извечной тысячелетней давности: «все труды человека – суета сует», если за ними не стоит духовная опора.
На прощанье он обещал Анне Валериановне, «поуправившись с делами», со всем своим имуществом навсегда переселиться в «Усладу», жить там втроём, тихо-мирно, поминая погибшую голубку Людмилу. «Мы вроде как родственники».
Но вернуться ему не было суждено. Встретив наконец Варвару, он кинулся на неё с ножом. В ярости он был неловок, нанёс только лёгкую рану, сам же был схвачен и расстрелян на месте.
Теперь месяцами потянулась в «Усладе» монотонная, серая, придушенная жизнь. Обе Головины поселились в одной маленькой комнате. Они вели странное существование, похожее не на жизнь, а на длительный беспокойный сон. Дом умирал вместе с ними. Тускнели окна, осыпались потолки, рассыхались полы, обвисали обои. Паркет скрипел, взвизгивали, раскрываясь, двери. Шторы на окнах стали темны и непрозрачны от пыли. Вновь выбитые стёкла окон уже не заклеивались газетной бумагой, не забивались снаружи досками, и ветер гулял по дому. Он вызывал к жизни давно затихшие звуки. Вдруг явственно слышался вальс из большого белого зала; Димитрий поспешно, знакомым твёрдым шагом взбегал по лестнице; Борис откуда-то звал Милу, и раздавался вдруг её жалобный тихий смех – так она смеялась в горькие дни, стараясь показать, что совсем не страдает. И среди ночи, прислушиваясь, генеральша садилась на своей постели.