реклама
Бургер менюБургер меню

Нина Федорова – А земля пребывает вовеки (страница 30)

18

– Возможно ли? Кто-то танцует мазурку в зале?

Испуганная, она окликала тётю. Анна Валериановна садилась на постели:

– Нет, нет, успокойся. Нет никого. Тебе показалось.

Они обе сидели и слушали. Ветер! Это только ветер гуляет по залу. Но вдруг обе слышали явственно тихий серебряный звон шпор генерала.

– Он стоит за дверью? Открой…

Анна Валериановна, сама наполовину поверив, распахивала дверь: врывался холод и ветер. Нет никого.

Они обнищали. Они вели полуголодное существование. Глаша, выйдя замуж, покинула их. Иногда она прибегала с ломтиком белого хлеба или кусочками грязного сахара, всегда с заботливым, ласковым словом. О Миле не было слышно. Давно не ходила почта, а когда она восстановилась, люди научились бояться писем – старались уже никому не писать и ни от кого не ожидать известий. Всё навлекало подозрения, всё было опасно.

Мавра кралась на базар с вещами для обмена на пищу. Этот обмен преследовался законом. Надо действовать с опаской. Она приносила – на троих – горсточку гороха, пару подгнивших репок, сухую воблу и редко-редко кусочек сала. Когда не было пищи, Головины не ели. Их потребности всё суживались, и обе женщины постепенно превращались в бесплотные тени. Мать всё больше молилась. Она верила, что живы и Борис, и Мила. Не менее живыми ей казались и умершие, и она вдруг начинала тихую беседу с покойным мужем и Димитрием. Она угасала, но в душе её был мир.

Но Анна Валериановна чувствовала иначе. Простить? Никогда! Забыть? Никогда! Скрытый вулкан негодования и мести кипел в её сердце. Лавою выливались едкие слова. Внешне спокойная, обычно молчаливая, она внутренне беспрестанно судила, обвиняла, приговаривала к наказаниям. Сердце её черствело, темнело лицо, крепче сжимались губы. Услышав о каком-либо новом несчастье, следствии революции, она бросала два-три слова, сквозь зубы:

– Век каторжан! Каторга правит миром. Чего ж ожидать!

Она всё более усваивала нестерпимо надменный тон, высокомерный жест, едкое и колкое слово, презрительный и брезгливый взгляд. Она, бывшая воплощением сдержанной вежливости, могла теперь и крикнуть, и топнуть на единственную служанку, которой была обязана благодарностью. И странно сказать, Мавре Кондратьевне такие вспышки доставляли прямо-таки наслаждение. Оставшись одна в своей кухне, она с горьким удовлетворением восклицала:

– Смотрите сюда, люди добрые! Без жалованья служу, живот свой полагаю, а она кричит-топает. Ни копейки не платит, а командир – требует! Распинаюсь, расстилаюсь, а мне за то одни выговоры! Господи Боже мой, когда же явишься Ты за душою моею? – И она ещё усерднее бралась за свою работу.

Глухая к событиям, ничем на них не отзываясь, слепая к грандиозности того, что вокруг происходило, «Услада» жила своею одинокою мышиной норкой.

Кончался день. Прибрав кухню, Мавра садилась у окошка и тихо скулила о чём-то своём. Генеральша до полуночи молилась, стоя на коленях. Они не зажигали ламп: не было ни электричества, ни керосина. Анна Валериановна тихо играла фуги Баха. Маленькое пианино было расстроено. Она, казалось, не замечала этого. Эта музыка, что когда-то была её сумеречным состоянием, относившим её в полусознательное бытие, теперь являлась почти единственным звеном, соединявшим её с прежнею Анной Валериановной.

Глава XVII

Большевики постепенно укреплялись во власти. Образовав твёрдое правительство, они «очищали страну от врагов». «Врагов» было множество – и явных, и тайных, и потенциальных. Надо было уничтожить и тех, кто сражался ещё с большевиками явно, на поле битвы, и тех, кто следил за борьбой, сидя дома, но готовый кинуться вперёд – пожинать плоды первой же решительной победы над ними; всех молчаливых, но подозреваемых попутчиков, всех безгласных критиков – всех, кто б ы л или мог когда-то б ы т ь врагом, – его гнездо, его семью, его детей. По вине, по доносу, по подозрению, по интуиции их надо было искать, ловить, обличать, судить, приговаривать, уничтожать.

«Праздник» революции прошёл давно. Наступило пробуждение и тёмные будние дни – голодные, нищие и страшные для всех – и для врагов, и для победителей. Необходимо было строить новую жизнь, и тут же, сейчас же, немедленно.

Варвара Бублик была очень занята. Она перенесла много лишений, опасностей, ран и болезней, но сила её духа не иссякла и энтузиазм не погас. Она оставалась слугой коммунизма. Спала она и на сырой земле, и на соломе, знала и дни совсем без сна; грязной тряпкой перевязывала и свои раны, и раны товарищей. Но вот, закончив походы и сражения, она вновь явилась в родном городе высшей гражданской властью, была «брошена» партией для строительства «новой жизни».

Но прежде чем строить, нужно было расчистить место от обломков старого. Она собиралась строить крепко, навеки, на тысячелетия вперёд, строить, невзирая на труд, на цену, не считая жертв и потерь. Надо было, чтобы корень новой жизни врос глубоко в почву, чтоб там укрепился и чтобы уже никому, никогда не было по силам его выдернуть. Для этого почва должна быть оздоровлена, очищена от старых корней и семян.

С этим заданием и приехала Варвара в родной город, именно туда, где она знала «прежних людей» и их положение. Она, конечно, не позабыла и об «Усладе».

Но ч т о была «Услада» теперь? Маленький, уже фантастический остров, на время позабытый в бурном океане революции. Жил ещё там кто-нибудь? В окнах никогда не было света. Никто не выходил из ворот. Усталый прохожий, присев на грязный, разбитый мрамор парадного крыльца, вдруг слышал далёкий, приглушённый звук рояля. Фуги Баха. Но это не была настоящая фуга: недоставало несколько нот. Прохожий поднимался и шёл дальше: не надо музыки, не надо вспоминать… А фуга уходила за ним, навевая печаль. Что такое печаль? Что такое печаль? Это сердце, которому прошлого жаль… О, печаль! Она разливалась из тёмного, неосвещённого многооконного дома, где, казалось, никто не жил и не мог бы жить. Угрюмой, мёртвой казалась «Услада», особенно в сумерки, особенно в дождливый или ветреный осенний вечер. Она была осуждена, должна рассыпаться пеплом и дымом.

Владелице усадьбы был послан приказ явиться на заседание «народного суда» для разбора уголовных и гражданских дел. Приказ был подписан Варварой Бублик.

В назначенный день и час Анна Валериановна отправилась в комиссариат.

В зале бывшего Дворянского собрания ожидала решения своей судьбы большая толпа вызванных для допроса. На платформе за длинным столом, покрытым местами дырявым зелёным сукном, на стульях с высокими спинками сидели представители власти, местные большевики. Солдаты с винтовками охраняли все входы. Небольшая группа вооружённых солдат расположилась на скамейках в смежной комнате, куда широко были открыты двери. Эта комната притягивала испуганные взоры. Это была страшная комната. Там прежде – и не так уж давно – танцевали. Теперь туда уводили приговорённых к высшей мере наказания – к смерти.

Звонок. Заседание суда открыто. Могильная тишина, всегда страшная там, где собрано много несчастных, воцарилась в зале. И только высоко, над платформой, на стене, вентилятор, кружась, журчал бодро и весело, как бы наслаждаясь независимостью и непричастностью к имеющим произойти здесь событиям.

Варвара Бублик председательствовала на платформе. Рядом с нею сидел секретарь, бывший златовласый дьякон Анатолий, теперь угрюмый, с выбитым зубом товарищ. И помина не было о золотистости и волнистости его шевелюры. Он был коротко острижен. Но и то, что осталось на его голове, было тускло и серо: в городе не было мыла. Все остальные за столом были незнакомы Анне Валериановне. Она их видела в первый раз.

Суд начался.

– Гражданка Полина Смирнова! – выкрикнул секретарь, и Анна Валериановна испытала тихое, злорадное удовольствие, увидев портниху не среди властно-правящих, а среди призванных к ответу.

Полина вскочила со скамьи и не пошла, понеслась к платформе. Она пылала негодованием и намеревалась не оправдываться, а обвинять тех, за столом. Она была арестована – за что? за что? скажите, пожалуйста! – и уже посидела в тюрьме, где изливала своё негодование по поводу несправедливости ареста. Действительно, арест этот удивил многих в городе, а её наполнил клокочущим гневом.

Полина встала в позу. Она бросила огненный взгляд на Варвару, потом на Анатолия: так вот кто судит её! Прекрасно. Пусть же послушают! Вся в чёрном, неумытая, взлохмаченная, но наконец застёгнутая на все пуговицы, она «революционным» шагом подошла совсем близко, к самому краю платформы.

– Пусть ведёт свою защиту гласно, – приказала Варвара. Это был её метод: она заметила, что, отвечая на вопросы, человек был осторожен; в монологе же, взволнованный, неперебиваемый, он, увлекаясь и полагая, что молчание судей – хороший знак, иногда выдавал себя, проговаривался.

Но именно этого, именно гласной защиты и желала Полина, называвшая себя «Златоустом Революции».

– Товарищи! – крикнула она, обращаясь не к судьям, а к подсудимым. – Сегодня мой голос доходит до вас из могилы задушенной Революции! Я говорю вам голосом революционной свободы. Я её благовестник, её посланник!

Для того, кто, как Анна Валериановна, не слыхал ещё политических речей Полины, это было изумительное зрелище. Полина, подняв высоко руку и показывая пальцем на платформу, крикнула: