реклама
Бургер менюБургер меню

Нина Дашевская – Около музыки и другие рассказы (страница 44)

18

— Ну… так. Скорее, леплю. Хотелось бы, знаешь, научиться с камнем, с железом… и вообще… пока не пойму. Родители отговаривают, говорят, надо школу окончить нормально. Считают — не профессия… А я думаю — надо пробовать. Чтобы сделать что-то. Ну… ухватить, понимаешь… запомнить. Если красивое.

.

…Вот я дура. Поискать таких.

А каким должен быть художник? Такой высокий, стройный, с тонкими пальцами, с длинными ресницами, как у Коли Епископова?

Не разглядела… то есть вот этими руками он лепит, да?

— Покажешь? Что ты делаешь?

— Не знаю, мне пока не нравится ничего, детское всё. А было хорошее — я разбил, злой был. Дурак тоже. Да и потом, я пока только с глиной — мне хочется, чтобы материал сопротивлялся.

— Матерьял?

— Да, вот чего ты смеёшься, я в безвыходном положении! Скульптор Матерьялов — ужас же! Хотел даже мамину фамилию взять, но она наоборот, слишком выпендрежная.

— Какая?

Рождественская. Вот скажи, какое безобразие — Максим Рождественский.

— Да. Примерно как Анна-Мария.

— Точно… но тебе можно. Тебе подходит, а мне нельзя; и потом, папа же ни в чем не виноват. Ладно, может, я не поступлю ещё никуда, в Питер сложно очень. Тогда в десятый класс пойду, а там видно будет, и армия же ещё.

— В Питер!..

— Ну да…

Мы как будто говорим — и при этом молчим. Ну, долго мы будем так стоять?

— Ладно, — говорит он. — До темноты надо обратно успеть, будут волноваться: увёл девочку в лес, потерялись, волки съели, — он смеётся. И я тоже.

Потерялись.

Он уже полетел обратно, вниз, а я пока жду. Хочется запомнить это место. Какое оно, хотя — ладно, чего там!

Сначала вот ещё стоишь наверху, но только наступаешь на склон… ещё нет… а, всё! Уже едешь и не успеваешь заметить, как летишь, не остановиться.

Мы вышли к дому уже в сумерках, я всё шла за ним молча и думала — а если бы мы действительно потерялись, что тогда?

О нас — вот удивительно — никто особо и не беспокоился, Матерьяловы уверенно так сказали, что раз я с Максом — можно не звонить, чтобы телефон на морозе не сажать.

А они уже затопили печку, и можно было просто слушать, как она трещит.

И там был чай и такой вкусный — опять! — пирог… и можно было ничего не говорить. Как покатались? — нормально… а старший Дима Матерьялов со смехом рассказывал, как вот двадцать лет назад именно сюда он тащил Таню кататься на лыжах, хотел её поразить своим катанием и вывихнул ногу, и хрупкая Таня его волокла обратно. Дачи этой ещё не было, а были — электричка, а потом травматология; и после этого они уже не расставались. А я вдруг представила себе, как вот эта Таня Рождественская думала: «Господи, Матерьялов… какой ужас!»…

А потом я уже перестала их слушать. Макс сидел не с телефоном, а с куском скульптурного пластилина, серого, твёрдого — и мял его, но как только что-то начинало выходить — опять сминал в комок. Хорошо, когда можно смотреть не на лицо, а на руки. Вроде как мне просто интересно, что он там делает. Какие-то огромные руки, как у лесоруба… в период линьки…

Я даже не знаю, талантливый он или нет. Я же ничего не видела. А ведь это важно, да? Очень. Вдруг он бездарность… нет, не может быть. Поступит или не поступит он в Питер?

Ведь может же такое быть, что поступит? А?…

Черепаха

Под мостом сидеть хорошо. Рома сюда приходил один, как будто прятался ото всех, просто сидел и ни о чем не думал. Он хорошо научился это делать в детстве, ещё до школы. Тогда он рисовал и пел, проваливался в это рисование и вообще не замечал никого вокруг. Потом рисование кончилось — стало неинтересно. И слуха, как оказалось, никакого нет. И голоса. А в детстве пел очень чисто — по крайней мере, так мама говорит. Жалко, никто не догадался записать, только рисунки остались. Ничего в них такого нет — просто удивительно, как он это всё мог придумывать тогда, а сейчас ничего не может. Наверное, сейчас всё время себя оцениваешь и видишь — никакой ты не художник. А в детстве было всё равно — просто рисовал, и всё.

Тут, под мостом, как будто можно было вернуться в то детское рисование, но уже без рисунков — просто уплывать головой.

Рядом, по дорожке, иногда проходят люди, смотрят вперёд, или себе под ноги, или на реку. А Рома сидит высоко, под самым полотном дороги, и его никто не замечает. Машины у него над головой на мосту громыхают, но всё равно тут — удивительная тишина. По реке плывёт пластиковая бутылка, ударяется о другую опору моста, притормаживает, кружит — но всё же потом плывёт дальше, дальше, к мерцающему отражению колокольни.

Он достал телефон, щёлкнул несколько кадров. Река. Красиво.

А, всё-таки пришёл и этот. Единственный человек, который тоже почему-то любит это место: хромой художник. Он останавливается внизу, у самой реки, поэтому не мешает. Не спеша раскладывает маленький стульчик и мольберт. Краски, кисточки — всё медленно, спешить некуда. И потом начинает рисовать, каждый раз — одно и то же. Опоры моста, блики на реке. Старая ива мочит в воде тонкие ветви.

В этом есть какая-то тайна. Зачем всё время повторять этот рисунок?

Художник останавливается, идёт к воде. Вытряхивает из кармана траву и листья, смотрит, как они плывут по воде. Тоже тайна — зачем? Потом, приволакивая больную ногу, возвращается на складной стульчик и продолжает свою работу.

…Рома сверху, из-под моста, смотрит на художника, тот — на реку. Время застывает. Почему-то здесь никогда не бывает скучно. Хотя, казалось бы, ничего нового не происходит.

Наконец художник откладывает кисточки. Открывает рюкзак. Достает термос и бутерброды. И вдруг оборачивается:

— Будешь?

…Рома отрицательно мотает головой. Как неприятно: думал, его никто не видит! Будто застали, уличили в чем-то неприличном. Как вот теперь тут сидеть, когда знаешь, что за тобой следят. Спиной он видит, что ли?

Вдруг налетел ветер, опрокинул мольберт. Художник схватил его — тут же полетели и кисточки, и стульчик, и термос упал, покатился к реке — с такой ногой не поймать! Рома птицей слетает вниз, ловит гремящий металлический термос у самого берега.

— Ох, спасибо… ничего себе ветер! Кажется, ничего не предвещало, — говорит художник.

Ветер продолжает разбрасывать вещи, летят какие-то пакеты; надо помочь всё собрать.

И внезапно всё стихает — будто ничего и не было. Художник встряхивает термос — надо же, остался чай! Был хорошо закрыт, повезло.

— Налить тебе? — спрашивает он, и Рома ещё раз мотает головой, но не так уверенно.

— Как тебя зовут?

— Рома.

— А меня Александр Николаевич. Может, возьмёшь бутерброд? Холодно как… Кажется, дождь будет?

Рома ёжится. Да, резко похолодало. Надо было куртку взять.

Соглашается всё же на бутерброд. Обычный батон, обычный сыр — но как вкусно! Вкусно. Пить чай из чужого термоса он не рискует. Но когда тебя угостили бутербродом — можно уже и что-то спросить, да?

— А почему вы всегда рисуете одно и то же?

Художник молчит. Потом достаёт папку:

— Смотри.

Рома открывает, смотрит рисунки. Хочется разложить их прямо на бетонном основании моста, как на выставке, но вдруг опять ветер? Нет, лучше перебирать в папке.

Да, все разные. Небо меняется, вода. Цвет, воздух. И техника разная — кажется, художник пробует разные способы…

— Знаешь, я когда-то работал в художественной школе. И вот так приведёшь ребят на пленэр: вроде бы все видят одно и то же. А работы разные. И так интересно это — разными глазами смотреть. Я сейчас пробую так — как будто я один и есть разные люди.

Он забрал у Ромы папку.

— Тут совсем немного, остальные у меня дома.

— Много?

— Больше тысячи. Хотя я храню не всё, конечно. Знаешь, я очень люблю рисовать на улице. И раньше рисовал много, ездил по разным городам… А потом что-то случилось.

— Нога?

— Нет. То есть нога тоже, но это не так страшно. А случилось — именно в голове что-то. Вдруг расхотелось рисовать, совсем. Понимаешь?

— Да. Понимаю.

— И тогда я решил: просто для тренировки. Каждый день. Как зарядка, как гаммы у пианистов. Хочется, не хочется, холодно или тепло — пианист играет. И я так же. Выбрал это место; идти недалеко. Я живу совсем рядом, вон в тех домах, — художник кивнул на ближние пятиэтажки. — Можно, конечно, рисовать просто вид из окна; но мне воздух нужен. И потом, это важно: собираешься, потом идёшь. Целое дело… уж хочешь не хочешь, а приходится рисовать. Так что вот… организует меня.

— А потом?

— Потом — по-разному. Иногда увлекает, разгоняюсь — и потом могу работать, уже дома. Идёт, получается. Иногда — ничего, пусто. Но хотя бы форму не терять. Правда, как раньше — чтобы само несло — уже не бывает.