реклама
Бургер менюБургер меню

Нил Гейман – За темными лесами. Старые сказки на новый лад (страница 81)

18

– Полно, полно, дорогая, – заговорила четвертая тень, брызнув изо рта крошками шестого абрикосового рогалика. – Убери руки – оно и выглядит неучтиво, и пользы, знаешь ли, не принесет. Что сделано, то сделано, и изменить я ничего не могу, придется тебе стиснуть зубы и играть теми картами, что есть на руках. Мой дар будет таков: в семнадцатый день своего рождения дочь твоя уколется иглой и это, можно сказать, принесет ей облегчение. Сделав это, она сможет найти покой, а в конце концов проснется от поцелуя любимого и больше уж не будет одинока.

Пришлось будущим родителям этим и удовольствоваться.

После рождения дочери жена тут же принялась осматривать малышку в поисках следов страданий, но та просто лежала у нее на руках – крохотная, слабая, взмокшая от пота, с шапочкой черного бархатистого пушка на головке. Она не плакала и не заплакала даже после того, как доктор шлепнул ее – отчасти искренне встревоженный молчанием новорожденной, отчасти по привычке, отчасти потому, что ему просто нравилось шлепать младенцев. Она спокойно лежала в объятиях матери, крепко зажмурив глаза, и была так бела и нежна с виду, что мать назвала ее Лилией.

Как оказалось, Лилия не переносила материнского молока: стоило ей проглотить хоть немножко, у нее тут же начиналась рвота. Глаза она весь день держала закрытыми, будто даже самый тоненький лучик света причинял ей жгучую боль. Через несколько дней, оказавшись дома, она впервые заплакала и после этого плакала часто, подолгу и громко – неважно, давно ли ее кормили и меняли пеленки. Спала девочка не более, чем по часу кряду, а, просыпаясь, поднимала крик – казалось, им она пытается заглушить какой-то другой, еще более неприятный шум.

Вскоре после того, как Лилии исполнилось два, мать уложила ее подремать, и через четверть часа в панике выронила из рук книгу о воспитании детей: плач Лилии внезапно стих. Заглянув в детскую, мать обнаружила Лилию бьющейся головой о стену – вновь и вновь, с выражением несказанного облегчения на младенческом личике. А когда подбежавшая мать подхватила дочь на руки, та снова зашлась в крике и кричала без остановки все время, пока мать смывала со стены кровь.

Кошмары не оставляли Лилию ни ночью ни днем, а друзей и подруг у нее почти не было. Она продолжала биться головой о стену. Пыталась ударить себя молотком, а когда мать помешала этому, набросилась на нее и размозжила ей руку. В травмпункте, где матери сложили обломки кости и наложили гипс, медсестры цокали языками и все судачили меж собой, за каким монстром она, должно быть, замужем.

Вернувшись домой, она обнаружила Лилию под обеденным столом. Сжавшись в комок, девочка быстро, захлебываясь, бормотала что-то о страхе перед крысами (которых рядом не было и в помине), и никого, кроме матери, не желала слушать.

Лилия очень любила музыку. Поздними вечерами она украдкой выбиралась из дому и ехала автостопом в город, на концерты рок-групп, а еще ей очень нравились отцовские записи Шопена и Баха. Когда-то, года в три-четыре, только Шопен мог заставить ее лечь и уснуть. Шопен… плюс фенобарбитал. Она писала пространные обзоры музыкальных новинок для школьной газеты – такие длинные, что из соображений объема их приходилось здорово сокращать. Сделавшись старше, она все чаще и чаще с навязчивым упорством рассказывала о крысах, жрущих, терзающих ее изнутри, окружающим, но от одиночества это не избавляло. Окружающие легко могли пожать плечами и уйти прочь, а вот из собственной кожи, от собственного мозга, от собственного дыхания деваться было некуда. Лилия пробовала, и не раз, но мать неизменно ловила ее, приводила в чувство, накладывала швы, однако так ни разу и не смогла исцелить дочь от гнили и ржавчины, струящихся по венам, разъедающих лимфатические узлы, разлагающих мозг, навсегда вытравить крыс, гложущих Лилию изнутри.

В шестнадцать с половиной Лилия сбежала в Нью-Йорк и там, в том, чем гнушались родители – в неоновых огнях, в фантасмагории граффити, в городском шуме, в быстрых и жестких ритмах из клуба «CBGB»[71] – нашла нечто вроде покоя. Все это затмевало то, что маячило в глазах, помогало забыть о крысах, терзающих мозг, гораздо лучше собственных визгов. Как будто бьешься головой о стену, только изнутри. Она понимала, что с ней что-то не так. Она говорила с людьми, любившими те же группы за то, что быстрый юный ритм и громкие грязные звуки заряжали их энергией, наполняли электричеством так, что искры из глаз, однако самой Лилии требовалось совсем другое! Для нее это состояние было естественным, и все, чего ей хотелось – это избавиться от него!

В день семнадцатилетия Лилия вернулась домой с тощим парнем, игравшем на бас-гитаре и сидевшим на героине. Глядя, как он кипятит воду над зажигалкой и растворяет в ней порошок, она протянула руку.

– Научи и меня, – сказала она.

– С твоими венами это проще простого, – ответил он.

И вправду, вены у нее были хороши – толстые, полные крыс, они проступили из-под лилейно-белой, тонкой, словно бумага, кожи так четко, что просто загляденье.

Он сделал ей укол, а едва выдернул иглу из ее тела – все прошло. Взаправду прошло – все, не только знакомая боль от крысиных зубов и когтей. Все черные дыры в мыслях и чувствах тоже исчезли, как не бывало. Все прошло, и… господи, как же ей сделалось хорошо! Как хорошо, как свободно! Приступ неудержимой рвоты ничуть ее не расстроил, он был даже приятен – ведь все остальное прошло, и Лилия наконец-то могла хоть немного поспать, в самом деле поспать!

Проснувшись наутро, она снова почувствовала себя в полном дерьме. И даже хуже, чем раньше: ведь некоторое время ей было хорошо – да как хорошо! Всем бы нам хоть изредка испытывать нечто подобное.

Так Лилия нашла покой на кончике иглы, и следы иглы были не так очевидны, как старые рваные шрамы на запястьях, которые она расчесывала до крови, когда нуждалась в поправке. Подрабатывая стриптизершей (а порой и в борделе невдалеке от центра Манхэттена), всевозможные шрамы приходилось прятать при помощи перьев, черных перчаток и высоких сапог. Зато теперь она цвела – нет, так и осталась божьей карой для окружающих, с полпинка выносящей мозг кому угодно, однако цвела. Появились в ее жизни и периоды покоя, и даже круг общения – пусть время от времени и избегавший ее. Порой она писала всякую всячину о музыке для подпольных газет, а раз в две недели в гости наведывалась мать – закупала продукты, водила Лилию обедать, извинялась за то, что та швыряла в официантов ножи и вилки, и волновалась, волновалась о том, как же она похудела.

Конечно, всю жизнь оставаться под кайфом нельзя. Но попробовать – можно.

Лилия знала, что худеет день ото дня. Смотрелась в зеркало, но не видела самой себя, а когда крыс удавалось усыпить, даже не знала, кто она, или хоть как это выяснить.

– Кто ты такая? – спросила Синяя гусеница, посасывая чубук. – Держи себя в руках!

Крысы сжирали ее изнутри, и Лилия исчезала. Реальной она становилась только у матери на глазах – сила материнского взгляда связывала кости воедино, хоть жилы и кожа медленно таяли, растворялись, будто расплывающийся кадр.

Вот кадр постепенно мутнеет, исчезает…

…и вновь обретает четкость. Мы с Лилией в Лондоне. Мать далеко, и здесь она может раствориться, исчезнуть целиком. Лилия слышала: здесь, в Лондоне, готовится нечто из ряда вон – такое, что заглушит этот гулкий, яростный стук под черепом еще лучше, чем музыка в «CBGB», нечто вроде полной аннигиляции.

Так оно и случилось.

Взгляните на Лилию в «Рокси», если сумеете узнать. Сумеете? Вот она в туалете, колется героином, растворенным в воде из бачка над унитазом. Сидит подле сцены, сидит на сцене, сидит у стойки бара, бьется о стену так яростно, что ломает нос. Крысы все еще с ней, скалятся, щелкают зубами на всякого, кто подойдет близко, а если поблизости никого, обращаются против самих себя – жрут самих себя, вонзают зубы в свои собственные мягкие брюшки.

Сумеете узнать Лилию? Когда ее лицо и силуэт в зеркале начали растворяться, ее охватила паника. Ей стало ясно: нужно что-то делать, что-то предпринять, иначе моргнешь – и вместо собственного отражения увидишь в зеркале массу серых тварей, неистово жрущих друг друга. Цвета в Лондоне были ярки, как солнце похмельным утром – так ярки, что больно смотреть. Вся эта одежда была сшита специально затем, чтоб ее замечали, чтоб все, кто увидит ее, вздрагивали, шарахались прочь. Лилии очень хотелось выглядеть так же. Темно-русые волосы она обесцветила до снежной белизны, оставив нетронутыми темные корни, и зачесала так, чтобы торчали в стороны, будто нимб. Святая Лилия. Святая Дева, Царица Крыс. Глаза старательно обвела огромными черными кругами. Еще старательнее подвела губы – их блеск просто слепил глаза. Черный костюм был сплошь усеян блестящим хромом, будто тачка пятидесятых годов.

Вот тогда она сделалась видимой. Могла различить себя, глядя в зеркало – ослепительную блондинку в черном…

И в крысах. В крысах с головы до ног.

Мать полагала, что выглядит она, словно труп.

Теперь ее могут видеть все – по крайней мере, все, до кого ей есть дело. Она на виду, она спит с парнем, играющим на басу – ну, по крайней мере, ломается с басом на сцене. На нем черные джинсы в облипку и пиджак из золотого ламе[72] на голое тело. Он на год старше нее. Обоим еще нет двадцати. Оба – дети. Их кожа, несмотря ни на что, блестит, как новенькая.