18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Ткаченко – Шуйский. Хроники Смуты. Том 1 (страница 7)

18

Он смотрел мне в глаза. Я выдержал взгляд.

— А кто тот? — спросил я тихо.

— Тот был тень. Его и звали Иван, да только человека в нём не было с самого рождения. Отец твой знал, на что шёл. И я знал.

Он откинулся к стене, сложил руки на животе.

— Договор, — сказал я.

Пальцы его замерли.

— Что ты помнишь о договоре?

— Ничего, — соврал я. — Помню, что должен помнить.

Это была правда и неправда разом. Я не помнил договора — я знал про него из обрывков чужой памяти, из намёков матушки, из того, что тело моё было пусто. Но Василию Ивановичу выгодно было, чтобы я помнил. А мне выгодно было, чтобы он думал, что я помню.

Он помолчал.

— Ну и ладно. Помнишь — не помнишь, а дело у нас общее. Род на краю, Иван. Годунов нас в землю вбивает, и не он один. Здесь, в Москве, каждый день решается, сожрут нас или помилуют. Пока — помиловали: Борис держит нас при дворе, чтоб под рукой были. А под рукой у него — значит, под топором.

— Что нужно делать? — спросил я.

— Ничего не делать. Лежать тихо. Ты теперь не княжич опальный, а сын боярский с Мурома, Гаврила тебе бумаги выправит. Живи, смотри, учись. В службу пока не лезь.

— А если лечь тихо не выйдет?

— Тогда, — он подался вперёд, — выйдет тебе на плаху, а заодно и всем нам. Ты в Москве не гость, Иван. Ты — слабое место. Понял?

— Понял.

— Вот и славно. — Он встал, одёрнул кафтан. — Гаврила тебя устроит. И запомни: первое правило Шуйского — не будь первым. Ни в споре, ни в драке, ни в любви. Первых у нас всегда бьют.

Он ушёл, и дверь за ним закрылась так же плотно, как открылась. Я остался один. За окном, за глухим забором, жила Москва: колокола, крики, скрип. А я сидел в полутьме чужого подворья и думал, что дядя мой впервые за весь разговор не спросил ни про матушку, ни про дорогу, ни про дьяка, который гнался за мной по пятам. Он спросил только, что я помню о договоре. И это сказало мне больше, чем всё остальное.

Ночь я проспал как убитый, без снов, — первая ночь за много дней, когда тело не ждало удара. Утром Гаврила принёс кафтан серого сукна, сапоги с чужой ноги и шапку без меха.

— Сойдёшь за приказного, — сказал он. — По Арбату в княжеском не ходят.

Он же вывел меня за ворота. Я думал, что заперт, но оказалось — нет. Воля моя в Москве начиналась с калитки, а дальше упиралась в толпу.

Мы пошли на торг. Гаврила шагал впереди, показывал, где булочный ряд, где холопий, где можно перейти улицу, не влезши в грязь по пояс. Я слушал вполуха. Москва опять глотала меня, и я снова не мог надышаться.

На Холопьем торгу я и увидел его. Мужик лет двадцати пяти, в одной рубахе, несмотря на холод, стоял на лавке, и его продавали. Лицо у него было такое, какое бывает у человека, который уже всё про себя решил, — ни злости, ни мольбы. Только скулы ходили. На шее — верёвка, но не натянута, так, для порядку.

— Сколько? — спросил я, не подумав.

Гаврила глянул на меня, как на дурака.

— Тебе зачем?

— На подворье людей мало.

— Тебе, Иван Васильевич, сейчас самому место тихое, а не люди. Купишь холопа — завтра весь Арбат знать будет.

— Скажи сколько.

Торговец заломил цену. Гаврила сторговал втрое меньше, зло, сквозь зубы. Деньги я отдал из полтины матушки, и, когда холоп сошёл с лавки и встал рядом, я понял, что купил не работника, а свидетеля. Он смотрел на меня, и я смотрел на него, и мы оба знали: теперь мы повязаны.

— Как звать?

— Тихон, — сказал он. — Тихон, сын Кузьмы.

— Пойдёшь со мной, Тихон, сын Кузьмы.

Он пошёл. Гаврила всю дорогу молчал, и молчание его было красноречивее ругани.

А на обратной дороге, у Собакиной башни, я впервые увидел Фёдора Романова.

Он стоял у башни, на булыжнике у рва, и разговаривал с двумя дворянами. Точнее, не разговаривал — слушал, склонив голову, как слушают человека, который тебе должен. Дворяне что-то доказывали ему, один тыкал пальцем в грудь, но не касался — рука останавливалась на вершок, как перед горячим.

Я узнал его не лицом. Лицо было молодое, лет двадцати, с тёмной бородой, ещё не тронутой сединой, которой я не мог видеть ни на одном портрете. Узнал по осанке. Фёдор Никитич Романов всегда стоял так, будто земля под ним чужая и он делает ей одолжение.

— Кто это? — спросил я у Гаврилы.

— Не смотри долго. Это Романов, Фёдор. Нам с ним не по пути.

— А с кем он спорит?

— Со Смирновым, сыном боярским. Давняя тяжба за луг у Клязьмы. До дуэли, говорят, доходило.

Я придержал шаг. Тихон остановился рядом, тоже смотрел.

— Дуэль, — повторил я тихо. В этой Москве слово значило не то, что в учебниках. Здесь за луг резали на саблях, и Романов, будущий Филарет, ещё не знал, что через сорок лет будет сидеть на патриаршем столе и из-под монашеского клобука править сыном. Он стоял сейчас у Собакиной башни, молодой, злой, красивый, и я знал про него всё: что он предаст меня в главе, которую я ещё не прожил, и что его благодарность ничего не стоит.

Смирнов что-то выкрикнул — слово ударилось о стену, как камень. Фёдор вскинул голову. Я увидел, как у него дрогнуло лицо, и не стал ждать, чем кончится: Гаврила уже тянул меня за рукав прочь.

— Пойдём, — процедил он. — У Романовых уши длинные, а у нас с тобой спина голая.

Я пошёл. Тихон шагал за мной, и я чувствовал его взгляд между лопаток. Купленный человек — это тоже уши. Он видел, как я остановился, как спросил про Романова. В Москве это уже была улика.

Дома, то есть на подворье, я сел у окна и долго смотрел на двор. Тихон стоял у колодца, не зная, куда деть руки. Гаврила куда-то ушёл, велев мне не высовываться.

— Подойди, — позвал я.

Тихон подошёл, встал у притолоки.

— Ты чей был до торга? — спросил я.

— Ничей. Рода мы пашенного, да выгорели в тот год. Я в кабалу пошёл, чтоб семью кормить.

— Семью кормил, а продали тебя за полцены.

— Так бывает, — сказал он спокойно. — Я не в обиде. Лучше к тебе, чем к иному.

— Почему?

Он глянул на меня — быстро, снизу вверх, как смотрят, когда прицениваются к человеку.

— У тебя глаза не злые. И рука, когда платил, не тряслась.

Я не нашёлся что ответить. Отдал ему краюху и велел идти на конюшню, там ночевать.

Ночью я лежал без сна и думал про Фёдора. В прежней жизни я рассказывал ученикам про Романовых как про династию: вот, мол, из костромского захолустья вышли, пересидели Годуновых, пересидели Шуйских, пересидели всех. А теперь я стоял в грязи у Собакиной башни и смотрел, как будущий прародитель царского дома чуть не лезет в сабельный бой из-за луга. И ведь это я его должен спасти. Не потому, что он того стоит, а потому, что так было в той истории, которую я знал, — а я уже начал её менять одним своим дыханием.

Утром я узнал, что дуэль назначена.

Гаврила явился до зари, разбудил, сел на лавку.

— Смирнов нанял двоих немцев. Они стрелять будут.

— Стрелять? — Я сел, сон слетел разом.

— Пистолетами. За Крымским бродом, на лугу. Фёдор Никитич согласился. Дело худое, потому что Романовы к огненному бою непривычны, а немцы — наёмные, им что луг, что душа — всё деньги.

— Когда?

— Нынче к полудню. — Он помолчал. — Иван Васильевич, ты это брось. Я видел, как ты на него смотрел. Нам в чужие дуэли лезть — погибель. Романов сам себе выбрал луг.