Николай Тихонов – Многоцветные времена [Авторский сборник] (страница 28)
— Да оно как бы и не так, — сказал Большаков. — Как же оно так, если мы горючее не куда-нибудь, а в Ленинград, фронту срочно везем. Как же его просто сольешь? Его не сольешь.
— А что ты можешь? — сказал политрук, смотря, как скатывается бензиновая струйка вдоль разошедшегося шва.
— Разрешите попробовать — чеканить его буду, — ответил Большаков.
Он открыл ящик со своими инструментами, и они показались ему орудиями пыток. Металл был как раскаленный. Но он храбро взял зубило, молоток, кусок мыла, похожего на камень, и влез на борт. Бензин лился ему на руки, и бензин был какой-то странный. Он жег ледяным огнем. Он пропитывал насквозь рукавицу, он просачивался под рукав гимнастерки. Большаков, сплевывая, в безмолвном отчаянии разбирал шов и замазывал его мылом. Бензин перестал течь.
Вздохнув, он пошел на свое место. Они проехали километров десять. Большаков остановил машину и пошел осмотреть цистерну. Шов разошелся снова. Струйка бензина бежала вдоль круглой стенки. Надо было все начинать сначала. И снова гремело зубило, и снова бензин обжигал руки, и снова мыльная полоса наращивалась на разбитые края шва. Бензин перестал течь. Дорога была бесконечной.
Он уже не считал, сколько раз он слезал и взбирался на борт машины, он уже перестал чувствовать боль от ожогов бензина, ему казалось, что все это снится: дремучий лес, бесконечные сугробы, льющийся по рукам бензин.
Он в уме подсчитывал, сколько уже вытекло драгоценного горючего, и по подсчетам выходило, что не очень много — литров сорок, пятьдесят; но если бросить чеканить через каждые десять-двадцать километров, вся работа будет впустую. И он снова начинал все сначала с упорством человека, потерявшего представление о времени и пространстве.
Ему уже начало от усталости казаться, что он не едет, а стоит на месте и каждые сорок минут хватает зубило, а щель все ширится и смеется над ним и его усилиями.
Неожиданно за поворотом открылись пустые странные пространства, огромные, неохватные, белесые. Дорога пошла по льду. Широчайшее озеро по-звериному дышало на него, но ему уже было не страшно. Он вел машину уверенно, радуясь тому, что лес кончился. Иногда он стукался головой о баранку, но сейчас же брал себя в руки. Сон налегал на плечи, как будто за спиной стоял великан и давил ему голову и плечи большими руками в мягких, толстых рукавицах. Машина, подпрыгивая, шла и шла. А где-то внутри него, замерзшего, в дым усталого существа, жила одна непонятная радость: он твердо знал, что он выдержит. И он выдержал. Груз был доставлен.
В землянке врач с удивлением посмотрел на его руки с облезшей кожей, изуродованные, сожженные руки и сказал недоумевающе:
— Что это такое?
— Шов чеканил, товарищ доктор, — сказал он, сжимая зубы от боли.
— А разве нельзя было остановиться в дороге? — сказал доктор. — Не маленький, сами понимаете, в такой мороз так залиться бензином…
— Остановиться было нельзя, — сказал он.
— Почему? Куда такая спешка? Куда вы везли бензин?
— В Ленинград вез, фронту, — ответил он громко, на всю землянку.
Доктор взглянул на него пристальным взглядом.
— Та-ак, — протянул он, — в Ленинград! Понимаю! Больше вопросов нет. Давайте бинтоваться. Полечиться надо.
— Отчего не полечиться! До утра полечусь, а утром — в дорогу… В бинтах еще теплее вести машину, а боль уж мы как-нибудь в зубах зажмем…
1942 г.
Шваб
1
Они сидели за грубо сколоченным столом и ели мягкий, разваренный, желтый горох. Корчма была унылая, лишенная всякого убранства.
В углу в потолке синело небо, так как туда угодил когда-то снаряд и дыру еще не починили. Земляной пол был местами выбит, и хозяин, извиняясь, говорил, что в корчме фашисты устроили конюшню и лошади испортили пол, но это ничего — скоро все придет в порядок. Он уже готовит полный ремонт. Вот лежат доски и кирпичи, но нет пока рабочих рук.
В разбитые стекла, заклеенные бумагой, смотрели мачты парусников, совсем рядом качавшихся у старой каменной стенки, из которой большие куски вырвали бомбы. Зеленовато-сизое море, покрытое острыми гребешками странно высокой пены, завивавшейся тонкими смерчами, уходило к коричневым скалам далекого острова.
В корчме гулял свежий ветер, врывавшийся в поминутно открываемую дверь, резко визжавшую на заржавленном блоке. Пол был в пятнах красного далматинского вина. Дым сигарет повисал в холодном воздухе стальными струйками.
Горох был слишком переварен и плавал в желтой воде, а «хладно» — холодец из поросячьих ног — было так жирно, что почти невозможно было его есть.
Зато красное густое вино было великолепно, и Филипп с удовольствием пил его. Член городского совета Анте, старик, худой и жилистый, прихлебывал вино медленно, маленькими глотками. Пеко, высокий и широкоплечий, сидевший на табурете верхом, как в седле, почти совсем не пил, но зато говорил за всех.
— В Метковичи по Неретве вы еще долго не подыметесь, потому что там плавают магнитные мины, и когда их выловят, никто не знает. В Плоче ничего нет, кроме надстроенного вокзала и неготового порта. Но Плоче со временем будет то что надо. Я был там недавно и снова еду туда. Как ты съездил, Филипп?
Капитан сидел, расстегнув ворот своего голубоватого кителя с золотыми треугольниками на воротнике, и равнодушно смотрел, как дочка хозяина корчмы переговаривалась с подругой, толстой девчонкой с желтыми косичками, стоявшей на пороге. Казалось, он смотрит сквозь этих молодых далматинок куда-то в море и видит вещи, только ему одному понятные.
— Филипп, — сказал Пеко, — по-видимому, ты съездил не очень хорошо?
Филипп допил остатки вина в стакане и, не отвечая на вопрос, посмотрел вокруг.
— Слишком много швабов, — сказал он, снова наполняя стакан.
Пеко усмехнулся. Да, в корчме там и тут сидели за маленькими столиками швабы. Они же входили с улицы, и число их все увеличивалось. Все они были молчаливы, мрачны, с исхудалыми лицами, все были в потрепанной военной форме, заплатки были понасажены и на спине и на локтях. Трудно было представить себе, что эти люди еще недавно держали в руках оружие, ходили строем, высоко подымая ногу, и четко делали разные повороты. Трудно было поверить, что это были представители немецкой фашистской армии, надменные и чванливые. Точно из них вынули какой-то металлический прут, и они обмякли, стали похожи на тряпичных кукол, нарочно одетых посмешнее.
Входившие приближались к сидевшим и как будто обнюхивали их, как собаки. Потом, ничего не сказав, усаживались за столики. Иные уже поели и сидели в раздумье, куря сигареты. Один сидел, сильно наклонившись вперед, на узкой скамейке, и выпяченный его зад, весь пересеченный рыжими заплатами, походил на зад полинявшего павиана. Другой, толстый, с рыжими большими усами, закутанный в драное короткое одеяло, сидел, уставив глаза без всякого выражения в пустую тарелку. Так он сидел не мигая, только его щетинистые усы слегка шевелились. Третий, ржавый, как гвоздь, прислонился к стене и дремал, съежившись, как будто его бил колючий холодный дождь.
Как только Анте и капитан переставили свои тарелки с недоеденным хладно на пустой соседний стол, один шваб ожил и с необычайной быстротой очутился у этого стола.
В этой молчаливой взъерошенной серой фигуре что-то прохрипело, и шваб сказал тонким приниженным голосом, держа руки по швам:
— Вы разрешите доесть это?
Анте кивнул головой, капитан не шевельнулся. Немец низко поклонился, схватил обе тарелки, унес их на свой стол и, почти навалившись на них, начал пожирать остатки поросячьих ног. Другие швабы жадно посмотрели в его сторону и, убедившись, что им ничего не перепадет, снова погрузились в молчание.
— Слишком много швабов, — повторил Филипп, стуча пальцами по столу.
Анте сказал, попыхивая маленькой трубочкой:
— Это шоферы ЮНРРА, сегодня здесь целый караван. Они работают в ЮНРРА, эти швабы.
Вдоль набережной у самого моря стояли большие серые и зеленые машины, накрытые брезентом, с горами разной клади, с двойными колесами. На брезенте и в кабинах сидели целыми днями швабы и с холодным безразличием смотрели в ядранское небо с несущимися из-за громады Велебита серыми, тяжелыми тучами.
— У тебя, кажется, тоже свой собственный шваб? — спросил Пеко.
— Мне его дали в Опатии, — сказал Филипп. — Вон он сидит у стенки направо.
Пеко еще раз оглядел этих застывших в разных позах швабов. От них веяло такой опустошенностью, что казалось, потряси посильнее рукава их курток — и из них посыплется едкая, тоскливая пыль.
«Собственный шваб» капитана во всем походил на остальных: такая же зеленоватая шкура на плечах, такие же, — правда, меньшего размера, — заплатки, тонкие в обтяжку штаны, большие ботинки, стучавшие по земляному полу разболтанными гвоздями, но чем-то он все же отличался.
Щетина его была еще злее, чем у прочих, и какая-то настороженная осмысленность жила в чертах его угрюмого, как будто никогда не знавшего свежести лица. Тонкий нос походил на клюв маленькой и жестокой птицы. Этот шваб тоже сидел неподвижно, но шевелились его пальцы, длинные, как вареные макароны из серого теста. Если к ним присмотреться, то охватывало странное чувство, что эти лишенные воли, мягкие, как тесто, пальцы могут вдруг стать стальными и гибкими.