Николай Павленко – Рядовой (страница 9)
– Нормально ли будет, если мы дадим очередь, когда будем отъезжать?
На что я ответил:
– У нас на морде «Бэхи» надпись «ЗСУ» – это всё равно что мишень на лбу. Нам бы потихоньку доехать до своих, не привлекая внимания. Лучше этого не делать. Он согласился со мной.
По дороге мы разминулись с «Уралом», который, пыля и подпрыгивая на ухабах, ехал к ангару. Сидевший за рулём водитель и двое бойцов рядом с ним показали нам ладонь в знак приветствия и внимания, мы ответили тем же.
Подъезжая к гаражам, мы увидели около десятка человек. Нас встречало всё начальство. Стояли ротные с заместителями, начальник штаба и даже комбат. Подъехав к гаражам, Молодой резко затормозил, так что зад у «Бэхи» задрался, а нос опустился к земле. Я хоть и держался крепко, но меня всё равно по инерции дёрнуло вперёд. Выставив руку вперёд, я упёрся в ребристый капот и избежал падения. Джерри повезло меньше: он ударился скулой о броню. Спрыгнув с брони, я достал из трофейной аптечки бинты и протянул их Джерри.
Джерри начало тошнить.
Подошёл командир и спросил:
– Как ты себя чувствуешь, боец?
Джерри поднял голову. Его лицо было землистого цвета, глаза затуманены. Он с трудом сфокусировал взгляд на командире и вдруг выдавил из себя с какой-то клоунской, пьяной бравадой: «Не ссы, Балтика! Всё будет хорошо!».
Повисла гробовая тишина. Комбат, которого боялись все, от лейтенантов до прапорщиков, был унижен этой пьяной, идиотской фразой. Я увидел, как у него дёрнулась бровь. И в этот миг я понял, что нужно действовать быстрее, чем мысль.
Я сказал с дурацкой ухмылкой: «Да он контуженный, товарищ комбат! Джерри придурок, он всегда несёт чушь!». Я изображал шута, чтобы спасти своего шута. И мы все стояли в этом треугольнике: комбат, пытающийся сохранить остатки субординации; я, лгущий ему в глаза; и Джерри, который в своём полубессознательном состоянии был единственным, кто сказал голую, абсурдную правду. Всем было плохо. Всем было страшно. И его идиотское «не ссы» было самым честным и самым нужным словом за весь день.
"Молодой" открутил болты с «ребристого» – капота на бэхе. Его руки, привыкшие к нашим пропотевшим, смазанным маслом машинам, замерли в недоумении. Он заглянул внутрь и ахнул. Это был не бронетранспортёр. Это был организм. Каждая трубка, каждый проводок были окрашены в свой идеальный цвет и уложены с хирургической точностью. От него пахло не мазутом и потом, а заводской краской и стерильностью. Это была не техника. Это был посланник из другого мира, мира, где нет «на коленке» и «сойдёт и так», мира тотального технологического превосходства. Сравнение было таким: наш старый убитый «ВАЗ» и новейший «Мерседес».
Возясь с Джерри, я забыл рюкзак в «Бэхе» в ангаре, о чём рассказал сослуживцам. Они сказали, что комбат в соседнем доме и чтобы я шёл за рюкзаком. Подойдя к дому, я увидел штабных и сказал, что забыл свой рюкзак в «Бэхе», и мне разрешили его забрать. Они сгрузили рюкзаки в подвал и не трогали их.
Кто-то спросил:
– Что интересного набрал?
Я начал выкладывать всё из рюкзака. Показал сигареты, тушёнку и сосиски в банке. Они всех очень заинтересовали, потому что такой диковинки никто не видел, и они попросили дать им попробовать. Я поделился со всеми, так что самому не досталось. Но я не сильно расстроился, потому что все сказали, что они безвкусные.
Я вспомнил, что оставил документы в штабе, и спросил у комбата:
– Можно мне забрать документы, которые я оставил в штабе?
Я боялся, что мы пойдём дальше и не вернёмся обратно.
Балтика ответил:
– Не переживай, мы обязательно туда вернёмся, и с ними ничего не случится.
Я успокоился.
Принеся рюкзак в дом, я начал делиться вкусностями. Кто-то в это время готовил еду на костре во дворе. Мы поели, и вскоре пришёл Скиф с остальными. От него мы узнали, что они добрались до склада с «алкашкой». Там было четыре фуры, из них они выбрали около десяти бутылок элитного пойла и принесли в рюкзаке к нам в дом.
Сон на голом полу был последним унижением. Окончательным стиранием грани между человеком и животным, между солдатом и трупом. Пол был холодным, твёрдым и безразличным, как сама смерть.
И тогда мы отправились на охоту. Не за врагом – за матрасами. Это был самый странный и самый человечный наш штурм. Мы врывались в брошенные дома не с гранатами, а с тихой, почти благоговейной надеждой. Мы искали не трофеи – мы искали воспоминания о доме. В этих разграбленных спальнях, среди осколков чужого быта, мы были археологами, раскапывающими цивилизацию под названием «нормальная жизнь».
Каждый найденный матрас был победой. Клочком отвоёванного у войны комфорта. Островком прошлого. Завернуться в чужое одеяло, пахнущее духами незнакомой женщины или табаком старого хозяина, означало на мгновение прикоснуться к той, другой реальности. Реальности, где люди спят в тёплых кроватях, а не в подвалах, и видят мирные сны, а не кошмары.
Это было не мародёрство. Это был акт самосохранения. Мы по крупицам собирали своё растоптанное человеческое достоинство. И самым ценным трофеем была не бронепластина, а чистая подушка, на которую можно было положить голову и забыться хотя бы на пару часов.
Среди хлама на комоде лежали часы «Хуавей» – умные, с сенсорным экраном, немое свидетельство несостоявшегося будущего. Мёртвый гаджет в мёртвом доме. Рядом аккуратными стопками лежала литература. Не книги – трактаты. Я пролистал пару брошюр. «Свидетели Иеговы». Я представил себе хозяина: он читал о грядущем Армагеддоне, ожидая конца света по библейским пророчествам. А потом наступил другой Армагеддон – земной, железный, бессмысленный. И его пророческие брошюры превратились в макулатуру, растоптанную сапогами тех, кто устроил этот самый конец света на его улице, в его городе. Война – это не Божья кара. Это дело рук человеческих. И против неё бессильны любые, самые искренние молитвы. Она сама – единственный настоящий Бог, холодный и безжалостный, а мы все – её апостолы, несущие не слово, а смерть.
Я взял часы. Без зарядки они были бесполезны, просто кусок пластика и стекла. Но я положил их в карман. Это был не трофей. Это был символ. Символ того, насколько хрупки все наши технологические и духовные достижения перед лицом древней, как мир, человеческой ярости. Мы ищем спасения в вере или технологиях, но когда приходит настоящая беда, и то, и другое оказывается бессильным. Остаются только окопы, страх и мёртвые часы на руке ещё живого человека.
На следующий день, тринадцатого мая, нас перебросили в штаб в центре Рубежного. Как я полагаю, это было сделано для того, чтобы не потерять боеспособность подразделения, ведь четыре фуры «синевы» могли надолго вывести из строя даже нашу бригаду.
Штаб. Островок бумажного рая в море хаоса. Первым делом я пошёл не отдыхать и не есть. Я пошёл за документами. Моими документами. Клочками бумаги, которые доказывали, что я – это я. Что я имею право существовать, получать денежное довольствие, перемещаться куда угодно и, естественно, доказывать, что я – это я, а в случае смерти – быть опознанным и внесённым в правильную графу отчётности.
Война могла отнять у человека всё: дом, семью, человеческий облик. Но она не могла отнять только одно – необходимость отчитываться. Ты мог умирать в грязи, но твоя смерть должна была быть зарегистрирована в трёх экземплярах. Твои вещи могли пропасть, но «вещи с документами» нужно было забрать в первую очередь.
Я держал в руках свой потрёпанный паспорт и военный билет. Они были важнее любого оружия. Оружие защищало мою жизнь. Эти бумаги защищали моё существование в системе. Без них я становился никем. Призраком. Статистической погрешностью. Они были моим пропуском из мира живых в мир мёртвых и обратно. И пока они были при мне, я всё ещё был человеком, а не просто бледной тенью на поле боя.
Потом я пошёл мыться. Смывать с себя грязь, кровь и запах смерти. Но я знал, что есть грязь, которую не смоешь никаким душем. Это грязь страха, что ты потеряешь эти клочки бумаги и перестанешь быть собой для военной машины, для которой ты – всего лишь строчка в ведомости.
Мне рассказали, что Сталкер застрелился. Я не понял, что произошло. На войне смерть бывает громкой – от разрыва снаряда. А бывает тихой, личной, почти интимной. Так ушёл Сталкер.
Он не погиб. Он застрелился. Не в бою – в тишине, наедине с собой. Говорили, он умирал долго. Часа два. Целых два часа он лежал и истекал кровью.
Я не знал, что у него на уме. Что за червь точил его изнутри, что оказалось страшнее страха перед вражеской пулей. Может, тоска по дому? Чувство вины? Просто невыносимая усталость от всего этого?
Но в его смерти было что-то ужасно одинокое. Он ушёл не как герой и не как жертва. Он ушёл как человек, который просто больше не мог нести бремя своей войны. Его смерть не попала в сводки. Она не была ничьей победой. Она была просто фактом. Тихим, горьким упрёком всем нам и этой войне. Она напоминала, что линия фронта проходит не только по карте. Она проходит через сердце каждого. И иногда враг, которого невозможно победить, сидит глубоко внутри. И его не взять ни штурмом, ни артподготовкой.
История Сталкера вернула мне память о другой смерти. Пятнадцатый год. Вечер у магазина. Он сидит на лавочке в окружении смеющихся девушек и пьёт что-то из стаканчика. Его лицо расплывается в улыбке. Затем – резкое движение. Он достаёт пистолет, со щелчком вытряхивает обойму на колени и приставляет ствол к виску. Его глаза в этот миг пусты, как окна разрушенного дома. Он нажимает на спусковой крючок.