Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 68)
Я повадился ездить в Ленинград и через Рону, бесконечно щедрую к людям, которых она считала талантливыми, познакомился и с Самуилом – Саней Лурье, и с Димой Притулой, и с Таней Галушко, и с Яшей Гординым, и с Диной Морисовной Шварц, благодаря которой пришел в БДТ, даже был допущен к Георгию Александровичу Товстоногову. Тогда же попал и в Эрмитаж – к Борису Борисовичу Пиотровскому, Инне Сергеевне Немиловой, к реставратору Александре Михайловне Маловой, работавшей тогда над джорджоневской «Юдифью», но это уже другая история.
Они были хоть и молодые, но довольно серьезные люди – ленинградские литераторы, филологи, искусствоведы, музейщики из Эрмитажа и пушкинского дома на Мойке, историки, поэты. И я – молодой московский журналист из молодежного журнала, что вообще-то не предполагало долгих и глубоких отношений, если бы не Рона.
Она приняла меня в свой круг, и это означало, что и все другие примут – рано или поздно. Ее непоколебимая воля и вера в друзей преодолевали всё.
Так уж сложилось, что прошедшие сорок пять лет не развели нас. Все мы оказались одного карраса, как говаривал Курт Воннегут, друг еще одной моей незабвенной старшей подруги – Риты Яковлевны Райт-Ковалевой.
С Саней наши контакты, в силу неизбежности, были эпизодическими. Ну раз, два раза в год, но непременно всякий мой приезд в Питер (и не всякий его – в Москву). Эти встречи можно было бы даже наверняка и перечесть по пальцам; было их не более полусотни вечеров, растянувшихся на целых сорок пять лет.
В те годы Саня работал в журнале «Нева», заведовал прозой; я часто захаживал к нему на Невский или мы встречались у Роны на Красной Связи, а потом на Мытнинской, куда она переехала уже в отдельную квартиру, когда их дом выкупил какой-то богач. Саня жил через Невский, на Полтавской, рядом с милицейским ДК.
До сих пор помню его блестящие тех лет этюды о художниках, которые он публиковал тогда в «Авроре» (был и, кажется, сейчас есть такой ленинградский молодежный журнал). Помню его яркий, свежий, как мокрая сирень, этюд о Борисове-Мусатове. Не текст, конечно, помню, а ощущение от текста.
«Аврора» была сильна своим литературным отделом (там печатались Соснора, Битов, Горышин, братья Стругацкие: их «Пикник на обочине» передавали из рук в руки, переплетали в книжку), но слаба публицистической частью, придавленной всесильным партийным обкомом. Лурье регулярно печатал в «Авроре» свои заметки об искусстве. Их публиковали в самом конце номера, с выходом на последнюю обложку, между картинками, так же как и меня, специального корреспондента отдела культуры, писавшего «о прекрасном» в «Сельской молодежи».
У меня есть первое издание «Литератора Писарева» (1969–1987) Сани Лурье с его теплой надписью, эту книгу много лет мурыжили в издательстве. И неспроста: жизнеописание литератора-диссидента с рассуждениями о вредоносности цензуры, о порядках в государственных исправительных учреждениях. Рассуждениями, вызывающими неблагонамеренные ассоциации у незрелого читателя, которому якобы и адресована книга.
Переизданный издательством «Время», этот роман показался мне совсем даже новым. Пыль времени не прибила его плотную фактуру и неожиданную, короткофокусную оптику, меняющую замыленный банальностью взгляд на внутреннюю жизнь людей литературы времен Александра Освободителя и Николая Чернышевского (Гончаров, Тургенев, ну и, конечно, Дм. Писарев тут живые). Без этой грустной книги, в которой проявилась особая способность Сани видеть иное время, а в нем – даже мелкие и мельчайшие детали, предметы быта и литературной повседневности.
Впрочем, «что факты? Все факты нашей жизни погибнут вместе с нами. Остается только любовь. Иллюзии остаются. Слова».
Без «Литератора Писарева» не было бы и романа «Изломанный аршин» (Лурье называл его «трактат») – о Николае Алексеевиче Полевом, между прочим, придумавшем слово «журналистика».
Издатель «Московского телеграфа», запрещенного по велению императора Николая I, Полевой завещал похоронить себя в домашнем халате, что означало скандал. В знак протеста. За сломанную жизнь. И жена не ослушалась! Этим своим умением (от слова «ум») – создавать из конструктора слов работающую машину времени – С. Л. воспользовался сполна, составляя свой аршин.
Книга получилась даже не только о знаменитом журналисте, писателе, историке Николае Алексеевиче Полевом, но и о Пушкине, о текущей жизни русской словесности, столь подробно изученной им, что казалось, автор – сам выходец из редакции «Московского телеграфа». И, как оказалось, о стоячей русской жизни, мало меняющейся в своей глубинной сущности, даже за полтора века.
Проскрипели семидесятые, неспешно проплыла в небытие половина восьмидесятых, потом, с приходом Горбачева, время пошло веселей, все быстрей, пролетели перестройка и гласность, ожидания, выборы, весеннее время надежд.
Темперамент не дал С. Лурье остаться в позапрошлом веке. Он оказался одним из немногих в яркой, подлинной элите ленинградских гуманитариев, прочно связавших себя с демократической революцией, как бы она дальше ни развивалась.
Нет, не то. Просто в какой-то момент мысли и чувства Самуила Лурье оказались вполне созвучными общественным настроениям – увы, на недолгое время. В дни августовского путча 1991-го он писал прокламации, за которые, повернись все иначе, могли даже и пристрелить.
В ранние 1990-е годы выгодоприобретателем он не стал, да и не мог стать, так же как и никто из его друзей; хотя несколько лет не без удовольствия редактировал независимый журнал «Постскриптум» (в соредакторстве с Владимиром Аллоем и Татьяной Вольтской). Исчезла цензура, ненавидимая им почти так же, как Большой дом с его обитателями, – однако счастье так и не наступило. Наступили будни, еще более унылые, нежели прежде. Старое никуда не делось, оно, пропитав всю жизнь, проступало отовсюду знакомым послевкусием пошлости.
Саня писал ироничные, меланхоличные, а то и ядовитые, яростные колонки в газете «Дело» – остроактуальные, без обиняков, безоглядные.
В девяностые годы я часто приезжал в Питер, иногда – с Егором Гайдаром. Мне не случилось близко свести их, однако Сане Егор был близок внутренним, труднопроговариваемым, но взаимоощущаемым «базовым согласием». Маша, жена Егора Гайдара, была дочерью Аркадия Натановича Стругацкого, а брат его и соавтор Борис Стругацкий был близким конфидентом Сани: такое не бывает случайным. Незримая сеть своих – именно такие сети всегда искала охранка всех времен.
Когда мы с Гайдаром начали издавать журнал «Открытая политика», а затем – «Вестник Европы», он был рад, что Самуил Лурье одним из первых согласился войти в редакционный совет и стал нашим автором.
Надо сказать, что в 1991–1993 годы не так уж много людей из литературных и художественных кругов были на нашей стороне; большинству более приличным казалось отстраниться, находиться «как бы над схваткой», по принципу Меркуцио: «Чума на оба ваши дома!»
Саня выбрал нашу сторону, и когда потом все пошло так, как пошло, глубоко страдал, но от выбора не отказался.
Когда убили Галю Старовойтову, он тоже был с нами. Вот что писал Лурье в те страшные дни:
«Главное – у Старовойтовой был совершенно необходимый для российского политического деятеля, но именно в России наиредчайший талант: она умела через любую подробность, в любом факте, на любом уровне выявить связь между нравственностью и пользой. Что нравственно, только то и полезно – для страны, для народа, для человека. Она и сама была в этом уверена и каждому могла доказать это буквально на пальцах. То есть – скажу на философском, извините, жаргоне – под пресловутый категорический императив она подводила здравый смысл. Это делало ее логику неотразимо захватывающей. Понятной народу. Старовойтова была – народный мыслитель. Как, скажем, Чернышевский. Как Лев Толстой. Поэтому-то настоящие люди – которые, как бы мало их ни оставалось, и составляют народ, – пошли бы за ней куда угодно, в огонь и в воду. Поэтому же и в практической работе у нее получалось все.
Так что убить ее надо было обязательно. Если таких людей не убивать, то ведь рано или поздно – а чего доброго, и очень скоро – они, собравшись вместе, найдут выход из положения. ‹…› И Россия заживет пусть не богато – не сразу богато, но сразу честно, без страха и лжи. В таком воздухе, который побуждает работать, потому что дает надежду».
Думаю, он чувствовал свою жанровую несовместимость с Пало-Альто, столицей Кремниевой долины… Вот уж что менее всего походило на ландшафты города, который он знал, писал, ненавидел и любил.
Экономист Дмитрий Травин, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, написал о нем: «…я практически не помню Самуила Лурье веселым, улыбающимся. Грусть умного, талантливого литератора, казалось, навсегда впечаталась в его лицо. Он видел наш мир таким, каков он есть. А уж последние пятнадцать лет у него и вовсе не оставалось никаких иллюзий».
Все, кто сколько-нибудь знал его, отмечали невероятную деликатность. Она, правда, не распространялась на область литературной или политической войны, где он мог уничтожить без жалости, на всю жизнь, одним словом. Думаю, таких кровников у него много. (В Полях Елисейских, где он проживал ночами, общаясь с бессмертными, это было вполне принято, а в обыденной, дневной, серой жизни – нет.) В 1990-е он очень всерьез поселился в этой дневной жизни, занявшись актуальной журналистикой. Публицистика его была такая же безоглядная, как рецензии, о реакции он не думал.