Николай Крыщук – О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе (страница 33)
Нечто подобное происходило и в прозе Лурье. Быть может, еще со времен публикаций в «Невском времени», и уж определенно с колонок в газете «Дело». В книгах – с «Муравейника». Похоже, это было выполнением внутреннего задания: овладеть речью разночинца, научиться столкновению разностильных слов. Возможно, как и у Мандельштама, шел поиск новой, демократической аудитории. Процесс этот требует немалого мужества. Не исключено, что и провинциальный учитель С. Гедройц появился по этой же причине.
Зашел разговор о Ходасевиче. Замечательный поэт. Вот уж у кого нет случайных слов. Но и воздуха, песни иногда не хватает. У Блока лишних и стертых слов множество, но есть проникающая интонация, есть мелодия.
Кстати вспомнили эссе Набокова о Ходасевиче, в котором тот писал: «В сравнении с приблизительными стихами (т. е. прекрасными именно своей приблизительностью – как бывают прекрасны близорукие глаза – и добивающимися ее также способом точного отбора, какой бы сошел при других, более красочных обстоятельствах стиха за “мастерство”) поэзия Ходасевича кажется иному читателю не в меру чеканной, – употребляю умышленно этот неаппетитный эпитет. Но все дело в том, что ни в каком определении “формы” его стихи не нуждаются, и это относится ко всякой подлинной поэзии».
Вообще говоря, весь пассаж двусмысленный. Что стихи Ходасевича ни в каком определении «формы» не нуждаются – слабый довод. И «приблизительность» прекрасна, или только «в более красочных обстоятельствах» (?) ее можно счесть за «мастерство»? Я как-то показал Сане свое эссе, которое ему понравилось. Там о фильме Феллини «8 ½»: «Режиссер в “8 ½” решает все же снимать фильм. Пусть это будет хоровод приблизительных людей, какими он их видит. Это честно. Кто отважится сказать, что знает человека? Фильм будет не о правде, а о том, как он ищет правду, которой не знает. И это тоже честно. Фильм о памяти, в которой все равны. В этом, может быть, и заключается сумасшествие художника, но это же оборачивается волшебством искусства».
Тот разговор закончился Герценом. За счет чего он достигает искомого ускорения?
Письма иногда кажутся продолжением того разговора. Но, увы, при других обстоятельствах:
…
Формула гения и разборки с кумирами. Размышления о гениальности, в противоположность сегодняшним толкам, когда понятие «гений» стало общекухонным достоянием, были еще в цене. И про Саню тоже (предмет реальный и близкий) – гений? не гений?
В нем самом мысль о природе гениальности была, видимо, постоянной, но проявлялась в рассеянном виде с редкими фокусированными вспышками. Как, допустим, мысль о сферичности вселенной или физическом определении времени. Типа, стыдная, подростковая забава. Например: процитировать несомненно гениальную строчку. Но без комментариев. То ли с победным, то ли с конфузливым молчаньем и улыбкой.
Иногда наоборот: ну а что гений? Остроумие, скорость, количество комбинаций в секунду. Только и всего. Однако втайне, кажется, все же мечтал вывести когда-нибудь формулу гения, в чем подозревал и меня.
Формула – это ведь в некотором роде та же точка. Средоточие всего. Универсальность. Устремление к ней, лежащее в плоскости религиозной, было воспринято нами, быть может, через символизм.
Потрясения детства и юности поражают сердце и ум. Ум по росту лет подвергает их анализу, разъятию и часто уничтожению. Из сердца они не уходят никогда. Их света, как той самой умершей звезды, хватает на всю нашу жизнь.
Как-то сказал Сане, что перечитал «Столп и утверждение истины» и нашел там много велеречивой беллетристики, особенно в страницах о любви. Во всяком случае, от того магнетического впечатления, какое было в юности, нет и следа. Он ответил, что недавно произвел тот же опыт и с тем же результатом. А в юности «Столп» был одной из самых важных книг. Кстати вспомнили, что среди уничтоженных Блоком в последний год изданий было и это сочинение Флоренского.
Само это признание о важности Флоренского в юности от всеми уже зачисленного в штат скептика было неожиданным. Одигитрия, должно быть, улыбнулась.
Серьезно: я и тогда был уверен, как думаю и сейчас, что разочарование не могло окончательно погубить первоначального впечатления. У Блока в том числе.
Та же история в его отношении к самому Блоку. Разбирался с той жестокостью, которая достается только кумирам. Безвкусицы едва ли не больше, чем у Есенина. Сейчас понятно, что и символизма никакого не было. Последовательное умирание, начавшееся еще в молодости. Прекрасная Дама – да, это было сильное и подлинное состояние. Потом только сухая возгонка. Насиловал воспоминания, вызволял из навсегда ушедшего веру, восторг, свет, запах, пейзажи и… бесконечно жалел себя. За то, что оставлен, отставлен, что этого больше нет. Вот мотив всех стихов. Отличное к тому же оправдание пьянства.
Но и здесь все не так просто. Как-то в часы литературной выпивки (судя по вопросу) спросил, какое у него любимое стихотворение Блока. Он без минуты раздумья стал читать:
Полет, что и говорить, безутешней и пронзительней, чем полет булгаковской Маргариты. И жило в нем это прочно.
Воевода дозором. Иногда казалось, что С. Л. ощущает себя неким распорядителем или дозорным на пространстве литературы. Это была не поза мнящего себя, а врожденная ответственность муниципала, острое ощущение слова как действия.
Для него естественно было начать рецензию на книгу Филиппа Рота словами: «В Нобелевский комитет Шведской королевской академии, Стокгольм». Просьба к Нобелевскому комитету осталась, увы, безответной.
Тогда еще спорили об ударении в фамилии Василия Розанова – Ро́занов или Розáнов? С. Л. сказал, как подписал указ: конечно, Ро́занов. В нем и так всякого было с избытком, зачем добавлять еще это претенциозное ударение?