Николай Краснов – Мои великие люди (страница 28)
— Какая же ты красивая!
Она кинулась мне на шею, крепко сцепив руки, и стала порывисто целовать глаза, краешки губ, подбородок, грудь у расстегнутого ворота.
— Как я тебя люблю!.. Не уезжай!.. Как я тебя люблю!.. Не уезжай!.. — не смолкал ее захлебывающийся шепот.
Я готов был плакать как ребенок и, благодарный, отвечал на ласки со всей, на какую только способен, силой любви. Лишь одно смущало: почему называет меня не моим именем? Почему — Герка? Оговаривается, что ли? Такое может быть от волнения, от обстоятельств. А всполошиться всерьез не было причины: она меня ласкала и ласкала, и с такой нежностью, за какой забывается все на свете.
Давно стемнело, и дождь вовсю разошелся, минутами он припускал вперемежку со снегом, а мне было даже невдомек, зачем я тут и куда мне идти. А с Катей, оказывается, как дошло до моего разума с опозданием, было все наоборот: все свое дорогое она до мельчайших подробностей помнила. Вдруг, прекратив ласки, она спросила с удивлением:
— Почему у тебя правая рука на перевязи? Тебя же ранило в левую!
— Нет, в правую, — пробормотал я, ничего не понимая.
— А почему ты в гимнастерке?
— А в чем же я должен быть?
— Как в чем? В бушлате! Я же тебе его постирала… Боже, какой забывчивый! Ге-ерка!
Только тут я начал кое-что понимать. Пытаюсь развести ее объятия. Она как-то странно начала разглядывать мою руку:
— Вот здесь был якорь. А на суставах — твое имя… Куда они делись? Ты их свел?
Расстегнула ворот гимнастерки до последней пуговицы.
— А тут у тебя был штурвал и парусник. Тоже свел? Зачем ты это сделал, милый? — И вновь, обняв и целуя меня, зашептала: — Как я тебя люблю! Не уезжай, пожалуйста!
И тут брызнули слезы из ее глаз, она забилась в рыданиях.
Я в растерянности ждал, когда она меня отпустит, но Катя еще крепче сцепила руки на шее, и я, как ни пытался, не мог разомкнуть их. И по-прежнему дарила меня самыми нежными словами и ласками, предназначенными не мне, другому. Не со мной она прощалась, со своим Геркой. Надо бы мне заранее знать — а как я мог знать заранее? — знать, что для нее всякое прощание с кем-то — всегда только прощание с ним. А встреча с кем-то для нее никогда встречей с ним быть не может. Боже мой, как она несчастна!
Долго ли мы еще простояли так — не знаю. От села по дороге кто-то шел, я узнал бабку Лебедиху и окликнул ее.
— Да разве ж так можно? Катя! — она запричитала голосом, полным тревоги. — Я тебя заждалась… Ну, ну, успокойся! Милая, ну куда он денется? Он приедет. Все будет хорошо, бог милостив.
— Бабуля, прости! — отозвалась Катя повинно. — Я сейчас.
Еще раз поцеловала меня долгим поцелуем и отпустила.
Я уходил и слышал летящий мне вослед из темноты Катин голос, полный тоски и муки:
— Герочка-а! Герочка мой! Герка-а! Герочка-а-а!..
Кромешная темень стояла над лесом, и я сначала пошел, выискивая дорогу, но, ухнув раза два в колевины с водой, свернул под деревья, тут и от ветра, и от моросящего дождя было спасение. Вокруг ни звука. Только несмолкаемый монотонный шелест дождя.
От дерева к дереву пробирался я почти на ощупь. Кто-то шарахнулся от меня в чащобе — то ли волк, то ли кабан, а может, лось, который тоже здесь водится. Я держал путь к дороге. Ее же не было и не было. И тогда я пошел прямиком, на раздающиеся изредка свистки паровоза-кукушки: в той стороне станция, где в три часа ночи я должен сесть на поезд. Боялся: а успею ли дойти? И, останавливаясь, замирал: не слышно ли далеких паровозных гудков?
Мной владело какое-то оцепенение: не чувствовал я ни моросящего дождя, ни холода, ни стынущей на ветру головы, ни промоченных ног. Шел и шел, как в кошмарном сне, равнодушный к своему существованию. Было все равно, порвет ли меня зверь, встретит ли злой человек, разобьюсь ли о дерево, угожу в прорву или вовсе пропаду в этом лесу. И не думал я ни о чем на свете, даже о доме. И ничего мне не было дорого. Казалось, душа пуста и в ней та же тьма, что и вокруг.
Откуда-то издалека сверкнул свет, донесся натужный рык буксующего грузовика, плеск воды под колесами. Видать, Иван-гвардеец возвращался на своем «студебеккере» домой со станции. И к нему никакого чувства во мне не ворохнулось. Только подумал: как же далеко я отдалился от дороги! И стал забирать все правее, поближе к ней.
В душном вокзальном зале ожидания, битком набитом народом, я не увидел ни одного знакомого лица, да и не искал никого. Какой-то дедок потянул меня за штанину и отодвинулся, давая мне место прилечь. Его доброе участие было так кстати, что я растрогался чуть ли не до слез. Он подставил мне под голову свои ноги в валенках с галошами. Я лег, как будто так и надо. И дед продолжил прерванную беседу со стариком по соседству. В их разговор и не вникал. Через нас перешагивали. Чья-то голова касалась моей головы, чьи-то ноги касались моих ног, и кто-то даже норовил приспособить их вместо подушки.
Но вздремнуть не удается. Кто-то крикнул: «Поезд!», и все заспешили, засуетились, задевая друг друга корзинами, мешками, ойкая и ругаясь в тесных дверях.
Видимо, и вправду дорога лечит. Под стук колес понемногу я стал приходить в себя. Вспомнил, что еду домой. Поинтересовался, не опоздает ли поезд. Забеспокоился: через час пересадка. А успею ли к своему поезду? Он ходит раз в сутки, отправляется на рассвете, и если на него не сядешь, то придется загорать на вокзале до следующего утра.
Чего боялся, то и случилось: мой пятьсот-веселый пыхтел уже далеко за станцией, короче говоря, показал мне хвост.
Я облюбовал на вокзале пустующую скамью и, положив под голову коробку со своим добром, завалился спать. Уснул сразу же, словно куда провалился.
Разбудил меня крик:
— Эй, кто на пятьсот-веселый? Поднимайсь!
Я схватил коробку и выбежал на перрон. За лесом розовая полоска зари, светает. И не могу понять: спал я, нет ли?
— Откуда же, — говорю, — взяться пятьсот-веселому, он ведь только что ушел?
Надо мной смеются:
— Да ты же дрых со вчерашнего утра! Во дает!
Выходит, что я проспал целые сутки. Даже не верилось.
В полдень меня встретил родной город, и после обеда я уже сидел в приемной редактора газеты в ожидании своей участи…
Полгода спустя Иван-гвардеец и Татьяна Павловна прислали мне приглашение на свою свадьбу, в последующие годы звала погостить на лето Люба, приезжавшая домой на каникулы, но уже ни по каким делам — ни по своим личным, ни по газетным — побывать в тех краях мне ни разу не довелось.
А что с Катей? О ней я запрашивал Юру-культмассовика. Он написал, что она той же осенью от бабки Лебедихи уехала с тетей Пашей. Потом уже от своей родни я услышал, что тетя Паша неожиданно, распродав все свое хозяйство, покинула Криуши — направилась, как полагают, не то к дочери, не то к кому-то из сыновей. И Катины следы затерялись…
12
Сейчас, когда я делаю эти записи, передо мной лежит на столе подаренный Катей обломок окаменевшей сосны. Надо же, копался я в ящичке, где у меня хранятся памятные вещицы, и неожиданно он первым попался мне на глаза. Тут же, как-то сами собой, обнаружились осколок снаряда и винтовочный патрон с Мамаева кургана, шишка с пушкинской ели из Языкове. И давняя история повторилась в сердце за единый миг.
Время от времени я беру Катин подарок в руки, ощупываю, разглядываю — кусочек когда-то живого дерева. Как он бездушен! Каждая прожилочка, каждая ворсинка — все взялось кремнеземом. Режут ладонь зазубрины, острые продольные полосы от годовых колец. Чувствую его холод, каменную тяжесть. И все же в моем воображении встает перед глазами во всей своей красоте могучая, высокая, стройная сосна с ароматной смолистой розовой корой и густой зеленой кроной, полная жизненных сил, под стать пушкинской ели в Языково.
В открытые окна моей комнаты вместе с вечерней свежестью летит с Затона, с турбазовской танцплощадки, много раз повторяемая, тревожащая до слез песня с полюбившейся кому-то пластинки:
Мелодия мне по душе, сам начинаю подпевать. И память меня уводит через все мирные годы в те два месяца, когда, оказавшись на одной из дорог Пушкина, гостил в собесовском доме отдыха, и дальше — через День Победы, через войну, к ранней моей юности, к первой моей встрече с Катей.
Ух, какая тогда была гроза! Как сверкнет да как грохнет над парком, как двинет тугой волной поднявшегося ветра — мигом танцплощадка опустела, все бросились искать убежище. Метнулась и Катя, танцевавшая со мной. Я не дал ей высвободить руку из моей. Мы побежали, подгоняемые ударами грома. Можно было бы спрятаться под деревьями, но в парке сплошь одни дубы, под ними в грозу опасно. Устремились по центральной аллее к выходу, надеясь перебежать площадь и юркнуть в первый попавшийся подъезд. Кто с хохотом, кто с визгом бегут и впереди нас и рядом. Где-то уже зашумела, начала катиться лавина дождя. По листве зашлепали первые капли. Вот одна ударила мне по лицу, другая пробила рубаху на плече — крупные, тяжелые. Зачастили, заплясали по асфальту, все дружнее, гуще. Над головой еще раз бабахнуло изо всех сил, и полило, на землю опрокинулось с неба целое море. Укрываемся газетой одной на двоих, она тут же расползлась. Пока бежим через площадь, промокаем до нитки, и уже искать укрытия совсем ни к чему. Да и медлить нельзя: Катины родственники, к которым она приехала из деревни погостить, живут в дальнем пригороде и к тому же всегда ругают ее за поздний приход. Мой дом — в другой стороне. В таких случаях у нас в городе говорят: «По пути — с Куликовки на Тути». Наши туфли полны-полнехоньки воды, хлюпают на каждом шагу. Катя свои снимает и несет в руках. Босоногая, она сразу же стала ниже ростом. Ее пышные волосы намокли. Она подставляет лицо дождевым упругим струям, и от этого ей необыкновенно весело. Крестьянской девчонке, ей ли не радоваться столь благодатному ливню! Радуюсь и я, как доброму другу моего деревенского детства. А он хлещет нас, хлещет и хлещет, с яростью, присущей летним грозам. При каждом ударе грома Катя инстинктивно прижималась к моему плечу, и всякий раз я пользовался случаем, чтобы обнять ее. Спасибо тебе, гроза! Страха нет, один восторг!