Николай Краснов – Мои великие люди (страница 27)
Наивный, я считал, что Татьяна Павловна моя, ну почти моя. Оставалось лишь признаться ей, что без нее не могу, что мы должны быть вместе. И конечно, ничуть не сомневался, что ответ будет самый желанный: порывисто, как это уже было, ее тонкие руки обовьют мою шею, и зардевшиеся ее щеки обожгут мое лицо. Верилось, что так оно и будет. Только так и не иначе. Трудно отказаться от того, что уже достигнуто.
Я дождался, когда, в окнах учительниц погаснет свет, и постучался в двери, тихонечко, чтоб слышно было лишь в боковушке. Татьяна Павловна отворила. Я пытался уже на пороге ей все сказать, она прикрыла мне рот ладошкой:
— Тише! — и, целуя, повела на свет лампы, горящей в ее комнате. Я ликовал: встреча сулила мне удачу. Но вот я увидел на прежнем месте фотографию Ивана-гвардейца, и моего ликования как не бывало.
— Склеила.
В моей усмешке была плохо скрытая досада. И она, словно стремясь искупить свою вину передо мной и сгладить свою оплошку (не успела спрятать снимок, раззява!), щедро наградила меня поцелуями.
— Не огорчайся! Что фотография? Всего лишь память о прошлом, — сказала со вздохом и снова припала ко мне. — А сам то, сам-то долго ли будешь меня помнить? Всей душой хотела бы тебе верить. Но ведь забудешь… А чтоб помнил, что есть на свете душа, которая вся твоя, вот тебе мое фото. — Татьяна Павловна, взяв со стола книжку и полистав, нашла в ней снимок и что-то быстро написала на обратной стороне. — После прочтешь, ладно? А положим вот сюда! — она кладет карточку в левый кармашек гимнастерки и для надежности застегивает на нем пуговицу. — Тут ей место, поближе к сердцу!
Но как бы ни старалась меня задобрить, я чувствовал, что в ней произошли какие-то перемены, которые принуждали ее к расчетливости, к осторожности. Не появились ли у нее надежды на Ивана-гвардейца? После того как ему отказала Катя, не вспомнит ли он свою прежнюю любовь? К тому же лучше Татьяны Павловны в селе невесты нет.
Дальше все пошло и вовсе не по-моему. Сославшись на чуткий сон учительниц и на духоту в комнате, Таня, погасив лампешку, вывела меня в сени. Здесь было нам, конечно, вольнее: наших разговоров в «женском монастыре» не расслышат. О свежести и говорить нечего: мы в обнимку стояли в раскрытых дверях. Любые слова были излишними, да и губы наши были заняты. Таня то отстранялась от меня, то вновь прижималась в трепете, щеки ее пылали. Я томился в ожидании: вот-вот поведет меня к себе, в боковушку. Войдем тихо-тихо, никто не услышит. Чего же медлить? В прошлый-то раз ведь и не задумывалась.
Пропели первые петухи, пропели вторые. Сколько ж можно томиться!
Неожиданно я почувствовал губами на щеках ее слезы.
— Милая, о чем ты?
В ответ лишь объятия, вздохи и поцелуи.
А о чем было ей говорить? Она терзалась на распутье: кого из двух предпочесть? Один тут, в селе, на виду, работящий, здоровый, войной непомятый, добрый и в возрасте подходящем. Неужто не посватается? Должен! Если не к ней, то к кому же? Другой нет. Но что в перспективе? Деревенская жизнь, куры, корова, навоз… Другой — горожанин. Пойдет работать в областную газету. В будущем, возможно, писатель. Весьма заманчиво! Только очень уж у него все неясно. Ни в стихах, ни в нем самом ничего серьезного, одна лирика. Да и неизвестно еще, как к нему в газете отнесутся, если к назначенному сроку прибыть не соизволил. Квартиры своей нет. Рука покалечена, хоть это и не имеет особого значения, но все же. А самое главное, что заставляет быть благоразумной, — очень уж он молодой для нее! Разница в возрасте не в один год. И даже не в два, не в три. В целых семь! Сейчас-то как будто незаметна, после-то скажется.
Это, конечно, лишь мои собственные соображения. А что думала сама Татьяна Павловна, кто знает. Да и как понять женщину, если она, страстно обнимая и целуя, шепчет: «Люблю! Люблю!», но тут же от себя отталкивает и, не сводя с тебя печальных глаз, плачет и плачет, безмолвно, без объяснений, лишь слезинки одна за одной ручейками скатываются по щекам, а о чем они, догадывайся как можешь… Мне бы надо плакать. Ей-то чего?
Расстались мы на рассвете, когда на улице появились школьники, идущие с портфелями на занятия. Дождика не было. Я направился по тенистому берегу озера, мысленно продолжая разговор с Таней. Загадала же она мне загадку! Я вспомнил о фотографии, немедленно извлек ее из кармашка гимнастерки. На ней четким учительским почерком было написано: «Любимому. Если дорог тебе оригинал, храни копию. Таня».
А сам снимок сказал мне гораздо больше. При мне Татьяна Павловна фотографировалась. В парке нашего дома отдыха. Тогда я, в порыве влюбленности, много озорничал и, когда она села на скамейку перед фотографом, мигом забрался в кусты за ее спиной и выглядывал оттуда. И быть бы мне сейчас с нею, на этом снимке. Но фотограф заретушировал, идиот, мою физиономию, прикрыл подрисованной веткой. И только тут ко мне пришло прозрение: быть нам вместе, видно, не судьба.
У Юры в доме шла утренняя уборка. Два малыша, проснувшись, забегали, задрались. Если и вздремнул я на диване, то самую малость. У них я позавтракал и пообедал. Можно было идти на станцию, но пассажирский поезд будет лишь за полночь, а сесть на товарный в такую погоду, когда в любую минуту может опуститься дождь, и даже если дождя не будет, в моей одежонке простудишься наверняка. Так что можно было не торопиться, лишь бы добраться до станции засветло, чтоб не заблудиться в лесу. К тому же, уезжая, не мог я не побывать в доме бабки Лебедихи.
Саму хозяйку и Катю я застал за разборкой трав, снятых с чердака и сваленных кучками на полу. Теперь в избе пахло не столько старыми книгами, сколько знойным летним лугом. Подключился и я к их занятию.
Никогда не думал, что столько может быть лекарственных растений. Ландыш, василек, ромашка — всегда считал, что они лишь для букетов годятся. Чистотел, неопалимая купина, живучка, варварина трава, мордовник, петровы батоги, журавельник, я даже названий таких не слышал. А тем более не мог предполагать, что есть какая-то польза в противных колючках, в череде, что на пустырях цепляются к штанам на каждом шагу, в жгучей и глухой крапиве, даже в лопухе. Ветки мы отбрасывали: в дело годятся лишь семена, цвет и листья. Все это добро бабка аккуратно раскладывала, каждую траву в отдельности, а иные тут же смешивая, по ящичкам, банкам и мешочкам.
Так же как занимались травами, столь же спокойно, непринужденно мы делились новостями. Катя вступала в беседу изредка, больше говорила бабка. И я, ощутив на душе отрадную легкость, узнал, что от тети Паши есть свежее письмо: ничего, Катю пожурила, но немножко, у самой все благополучно и что Иван-шофер, не поимев на Катю обиды, привез им, дай бог ему доброго здоровья, целую машину сушняку, топки теперь хватит до весны.
Заметно вечерело, пора было сказать до свидания, и я поднялся.
— Внучек, поел бы груздочков, — остановила меня бабка у порога. — С картошечкой, а? — И, не ожидая моего согласия, усадила к столу.
На дорогу она меня поцеловала и перекрестила.
— Ну, путь добрый!
А Катя вышла за мной:
— Я тебя провожу.
— Да необязательно.
Бабка не стала ее удерживать, лишь сказала:
— Дождик будет, — и кинула ей плащик. — Возьми-ка на всякий случай!
Мы пошли по дороге к лесу. Разговор долго не завязывался. Наконец Катя сказала с глубоким вздохом:
— Тогда ты меня, а теперь вот я тебя.
— О чем ты? Я что-то не пойму.
— А помнишь, как ты меня с танцев провожал? В грозу?
От неожиданности я не находил слов и молчал, заглядывая ей в лицо, а она, посверкивая глазами и покачивая головой, тихонько смеялась. И тяжелейший камень с души моей свалился. Плакать тогда я еще не умел, сейчас бы — заплакал.
— А я думал, что ты меня не узнала.
— Узнала. Как же! Сразу же, как только ты тут появился… — И вдруг разразилась громким смехом. — И чудило же ты! Пристал тогда ко мне, никак не отвяжешься. Гоню, гоню — ни в какую. Школяр, желторотик! А я уже заглядывалась на парней, что постарше, посамостоятельнее. Ведь было мне тогда восемнадцать. А тебе?
— Семнадцать.
— Врешь!
— Шестнадцать.
— И опять врешь.
— Ну почти шестнадцать.
— Так-то вернее… А ты повыше стал.
— А как же! Только за полгода в госпитале вырос на семь сантиметров.
— А вообще-то мало изменился…
Из-за леса поднималась иссиня-темная туча, подувало от нее холодом и влагой. Она меня не особенно пугала: опушка — вот она, рядом, а там деревья, сомкнувшиеся кронами, защитят от дождя. Да и что для меня могла значить непогода в те минуты после неожиданного признании Кати! В душе я переживал возвращение к далекому грозовому вечеру, полнился радостью нашей первой встречи — нет, мы не брат и сестра, как я до этого считал, мы в другом, совершенно ином родстве, в гораздо большем, таким способна наделить только любовь.
Дождик нас застал на подходе к лесу. Пригодился бабкин плащик. Мы накинули его на головы и побежали к опушке, укрылись под деревом.
Для меня это был великий праздник — снова чувствовать прикосновение ее щеки к моему плечу, снова видеть так близко ее лицо, вьющийся локон у виска, губы, глаза. Куда подевалась моя смелость — я стоял, сдерживая дыхание, боясь шевельнуться, произнести хоть слово. Ждал, затаясь: что-то сейчас должно случиться. И содрогнулся в радости, ощутив на лице Катины ладони, осторожные, ласкающие, пахнущие душицей и еще какими-то травами из тех, что мы у бабки перебирали. К моему изумлению, глаза ее, все лицо засияли, словно освещенные откуда-то бьющим нежным светом. Я не удержал ликования: